Она услышала, что брат тихонько заплакал, подползла к нему и поразилась, что он уже спал и во сне постанывал и мучился, вскрикивал, кому-то непонятно выговаривал свои жалобы, отчаянье, страх и горе.
Тогда и у нее подступили слезы, снова окатило ознобом, как на берегу заливчика под небом, почти упавшим на землю. И вся решительность ее покинула. Она вдруг поняла, что и бросить нельзя Андрея одного в палатке, и надо обязательно идти за помощью, действовать немедленно.
Но Валя не сдвинулась с места, зачарованно глядя в лицо спящего брата, не решаясь остаться и желая отыскать родителей и им помочь.
В палатке, стоявшей под брезентовым верхом-тентом, ливень был не страшен. Здесь, напротив, он успокаивал, монотонный шум его убаюкивал. Валя кусала губы и через эту боль возвращала себе острую свою тревогу, стряхивала наваливавшуюся дремоту и падала в нее вновь и вновь, как в пропасть…
Довольно сильное течение, которое они преодолели при слабом ветре, солнце и неистраченных еще силах, отнесло в непогоду Дягилева и Любу далеко вниз от стоянки.
Дягилев помог Любе выйти из воды. И обоих этот незнакомый берег поверг в смятение — так он был крут и высок, ошеломляюще обрывист, что выбраться не стоило делать и попыток.
Пришлось идти по воде вдоль берега.
Люба торопилась, и Дягилев чувствовал, как она сердилась на него и сдерживала сейчас свой гнев, чтобы быстрей прийти к детям и защитить их от грозы своей уверенностью, спокойствием и заботой.
«Дочь уже большая и не должна потерять голову, — подумал он, — наверняка она выдержит это маленькое испытание». Дягилев воспитывал детей в спартанском духе, был почти жесток к ним, если они не желали быть самостоятельными, и сейчас он очень хотел увидеть Валю и Андрея готовыми без робости противостоять ненастью и одиночеству.
А вдруг это не так? Сидят в палатке и пугаются каждого шороха? И воля их оказалась подавленной страхом за мать?
Нельзя жалеть детей за беспомощность.
«Надо учить их всегда, при всяком удобном случае стойкости, а материнская слепая любовь им явно идет во вред, только потворствует слабостям», — мысленно отвечал Дягилев на еще невысказанные упреки жены.
— Если дети испугались, нельзя их жалеть, — сказал он вслух.
— И это ты мне говоришь?! — останавливаясь, возмутилась Люба. — Ты знал, знал! как я боялась воды, и заставил плыть до изнеможения. Этим до смерти напугал сына. Мало того, из-за тебя дети остались в грозу одни. Я чуть с ума не сошла… И неизвестно еще, чем все это кончится. Я больше не хочу тебя слышать. Не хочу!..
— Успокойся! — безнадежно махнул рукой Дягилев и, понимая взвинченность Любы и ее тревогу, все-таки сказал: — Сорок лет назад наши дети могли оказаться одни, в этом же лесу, в этой же палатке защитного цвета. Одни. Представь себе, могло бы так статься, что мы никогда не вернулись бы к ним. Что тогда? А ведь сплошь и рядом такое происходило во время войны. Горели с людьми эшелоны, дома… И множество взрослых погибло. И гибли, оказывались в плену из-за своей нерешительности, беспомощности, неумения самостоятельно разобраться в обстановке. Они гибли не только от пуль и снарядов…
— Ты так говоришь, словно сам был на войне, — раздраженно сказала Люба, и он увидел в ее глазах лишь досаду и злость, — я родилась в мирное время, и сейчас не идет война. И оставим этот разговор. Кажется, мы пришли… — она побежала вперед, и Дягилев не стал ее догонять, остановившись на том месте, откуда бросился в воду, стремясь на тот берег.
Вода помертвела от ненастья, растворив в себе свет, жизнь словно ушла на глубину и продолжалась там в темноте, во мраке, и до самого дна долетали удары неисчислимых дождинок, томительно беспокоя рыбу. И рыба стаями поднималась к поверхности, пьянела от переполненных кислородом капель, упавших с неба.
И Дягилев разглядел в обложном, но не сильном уже дожде, образовавшем всюду туманную завесу, несколько лодок на водохранилище, жавшихся к заливчику, рыбаки в темных плащах с капюшонами суетились на лодках, то и дело закидывая удочки.
Шел клев.
Дягилев покачал головой и заспешил к палатке. И было удивительно увидеть, когда он выбрался на полянку, брезентовый освещенный домик в черном лесу, плывшем, казалось, в потоках воды, струившихся сверху и собирающихся на земле в огромные лужи и мощные ручьи.
Люба успела переодеться в тренировочный синий шерстяной костюм и, встретив его, приложила палец к губам.
— Они спят, — прошептала она, — такие молодцы… А нам надо готовить обед.
Дягилев поцеловал ее в сияющие глаза и тихо сказал:
— Когда проснутся, не давай волю своей нежности.
— Я попробую, но разве утерпишь? Посмотри, как спят.
Сын лежал отвернувшись к стенке, на боку, подложив под щеку по детсадовской привычке ладонь. Дочь разметалась рядом, крепко сомкнув губы, и лицо ее было строгим, старше и прекраснее своего возраста во сне.
Дягилев оглянулся на Любу, помня, что во сне она всегда ему виделась моложе своих лет и совсем беззащитной.
— Они уже не помнят, что мы их бросили, — улыбнулась ему Люба.
— Я хочу, чтобы они выросли сильнее и лучше нас, — сказал Дягилев.