— Конечно, — сказал Дягилев и подумал, что мальчик уже сильно успел привязаться к собаке. И тут ничего не поделаешь. А Люба пристанет сегодня же, чтобы он нашел хозяина или избавился от овчарки любым другим способом. Но чем ближе становилась неотвратимая минута решительного и безжалостного шага, тем тяжелей ложилась эта неприятная забота в душе Дягилева. И выхода никакого не виделось.
В эти минуты, испытывая почти детскую обиду и горькую безысходность, которые затопили его всего, Дягилев был все-таки смущен. Дик отменно его слушался. Но столь необъятная и всесильная власть всякий раз при виде замечательной овчарки будоражила его и кружила голову, как ни одно чувство, что испытал в жизни ранее.
И сын, как сейчас выяснилось, жаждал приказывать, заставил своей лаской и терпением привыкнуть к себе Дика, чтобы пес подчинился.
Да, да. И он, и сын жалели Дика, но, оказывается, не забывали при этом и себя, о неизвестном им ранее удовольствии повелевать ради своей прихоти, если нашлось сильное и могучее существо, способное ее безропотно сносить.
Воистину Дик нашелся.
Никто его не добивался, не покупал, не обменивал. Дик сам объявился и своей готовностью все выполнить сразу пришелся им по душе.
Это так, тут нечего скрывать.
Власть над овчаркой как бы исказила чистую и всеобщую любовь к животным. Эта конкретная привязанность сделалась приятной самому себе. И если бы Дик слушался всех — и Любу, и детей, и Егора Иваныча с Федором, естественно, — он бы не обратил никакого внимания на собаку и оттащил бы такого нашкодившего пса на живодерню без всякой жалости.
Следует это признать.
Он, Дягилев, всякий раз с внутренним, возбуждающим холодком в душе ощущает свое могущество, когда Дик смотрит ему в глаза, готовый выполнить абсолютно любой его приказ.
Даже мороз пробегает по коже от этой мысли. И надо признать, сочувствуя и сострадая Егору Иванычу, Дягилев особенно остро ощущал безграничность и всесильность своей воли, слабость и незащищенность старого человека. И почему-то тогда подумалось об излишней доброте Егора Иваныча и Федора, явно искавших вначале собаку, чтобы как-то наказать ее хозяина.
Думать об этом было нестерпимо тяжело, потому что разговор, по сути, ничем не разрешился. Кроме того, он в себе стал смутно различать нарождающуюся жестокость и равнодушие, мог и хотел их оправдать своей гуманностью по отношению к Дику и нежной любовью к сыну.
— Дик, к ноге! — отбежав к берегу, крикнул мальчик. — К ноге! — Дик даже не повернул голову в его сторону. И мальчик едва сдержал слезы. — Он не слушается меня, отец! — крикнул он с горечью. — Я столько потратил сил, а он не слушается!
— Ты добиваешься власти, и пес это чувствует, — сказал Дягилев.
— Значит, нельзя этого показывать?
— Вероятно, нельзя. Тогда получится, — не задумываясь ответил Дягилев, рассеянно взглянув на небо, где опять появился самолет, вышел из серого косматого облака и теперь летел к земле, снижался и на глазах вырастал.
Пассажирский заходил на посадку.
В двухстах километрах отсюда, Дягилев знал, находился международный аэропорт, туда вели свою машину летчики, и в надвигающихся сумерках уже мерцали разноцветные бортовые огни.
А мог бы вести этот самолет его отец!
Дягилев встал, надел брезентовую куртку, поднял с земли суковатую дубовую палку.
— Пойдем, Андрей, посмотрим на карьер, — сказал он сыну, увидев возвращающихся Любу и дочь.
— Там будут осколки? — спросил мальчик.
— От такого взрыва не бывает осколков, — ответил Дягилев.
Ночью ему приснился взорванный бульдозер, край неба заслонила поднятая в воздух земля. Необозримая хлебная нива замерла в ожидании удара. Полегшие от ненастья колосья напряженно выпрямились. Желтое солнце стало ослепительно черным. И Дягилев подумал, что то же самое мог видеть в свой последний час отец, врезавшись на штурмовике в землю и какую-то долю секунды оставаясь еще живым.
В ельнике Костя Сорокин наткнулся на овражек, густо заросший травой и волчьей ягодой. Дно его было упругим, влажным, спускался овражек под уклон и резко сворачивал вправо.
Собачий лай приближался.
Костя вернулся к командиру и попытался привести его в чувство. Старший лейтенант лежал как мертвый. Побледневшее лицо по-прежнему было неподвижным, казалось вырезанным из скальной породы, запорошено мелом.
И опять стрелок волоком, захватив летчика под мышки, нескончаемо долго перетаскивал Дягилева, — все дальше и дальше от синего ельника, где нельзя было находиться, не видя приближения врага.
Овражек привел стрелка к старому хвойному лесу, и по многочисленным старицам с водой, наплывавшему торфяному дурману со всех сторон, рваным коврикам сочно-зеленого мха, по обилию костяники с брусникой, по возникавшим все чаще и чаще островкам клюквы и черники — ощущалась близость болота.
И через некоторое время Костя Сорокин заметил, что вокруг него пропали огромные деревья, сменились чахлыми, невысокими осинами и березами, редкими кустарниками, и труднее стало находить твердую землю. Но лай собак уже обошел его и слышался далеко впереди.
Костя отыскал сухой пригорок и тут передохнул.