Никритин вышел. Развесил на перилах пропитанную маслом и бензином одежду. За спиной был свет. Пусть молчаливый, но теплый. Невнятно доносился шорох воды из душа.
Когда он вернулся, Кадмина причесывалась перед зеркалом. Посвежевшая, в длинном спортивном халате.
Выбрасывая полы, она прошла на кухню.
Чвакнула дверца холодильника.
Она вынула коньяк, обернулась через плечо:
— Это наш. Хотите армянского?
— Не надо, он пересушен... — Никритин опустился, будто складной, на низкий алюминиевый стульчик, положил локти на алюминиевый же стол. — Пусть — что вынулось...
Она поставила два длинных стакана.
— Есть хотите?
Никритин отрицательно повел головой.
— Сигареты?
Никритин кивнул.
Она бросила на стол коробку «Тройки».
Коньяк показался слишком холодным, от него ломило зубы. Никритин молча облизывал золоченый мундштук сигареты, размазывая пальцем лужицу на столе.
— Тихо... — сказал он. — Даже часов не слышно.
— Часы — там, — глянула в приоткрытую дверь кухни Тата.
Щелкнул, включился холодильник. Оба вздрогнули.
Никритин поднял голову и встретился с ее глазами — большими, серыми, разверстыми.
Он встал и подошел к ней.
— Идемте отсюда, — сказал он, непроизвольно понизив голос. — Черт его знает... Тут — спятишь...
На редкость плотной была тишина в этом уединенном доме, уединенном дворе. Особенная, непереносимая...
— Идемте, — повторил Никритин. — Хоть приемник включим.
Кадмина отвела взгляд, помедлила. Потом, словно очнувшись, словно что-то додумав про себя, прихватила пальцами стаканы, подхватила бутылку.
Вкрадчиво, золотисто постукивали настенные часы в комнате Таты. Приглушенно звучал приемник из гостиной: передавали старинный мексиканский вальс Розаса «Над волнами». Рокотали, выговаривали мелодию валторны. Музыка — словно из далекого парка...
Кадмина сдвинула ширму. Из трех гейш осталась одна. В розовом кимоно. С зонтиком.
Опасливо оглянувшись, Никритин сел на белое покрывало кровати. Откинулся к стене, вытянул ноги.
Тата переставила коньяк на низкую скамеечку возле кровати, налила в стаканы. Взглянула темно, незряче. Не дожидаясь Никритина, запрокинула голову — пила, двигая горлом. Выдохнула и села с размаху рядом, качнув Никритина. Тоже откинулась, тоже вытянула ноги. Закурила. Смотрела перед собой. Против обыкновения — неразговорчивая. Никритин скосил глаза: «Все еще не в себе. Будто птица, готовая взлететь». Что-то невнятное, неуловимое задело сознание, словно мечущаяся летучая мышь мазнула крылом. «Было бы подло уйти». Всплыло в памяти лицо Рославлевой — скованное вниманием, как у человека, пытающегося раздвинуть створки раковины, заглянуть — что там, внутри. «Нет, в самом деле, было бы подло...» Он сидел и смотрел на гейшу — теперь одинокую, вечно танцующую, чужую в этой комнате. Играла музыка, крошилась тишина, уходил неуют.
— Я не уйду, Тата... — сказал он, подняв стакан и разглядывая на свет. — Гоните — не уйду...
И он остался.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...Среди ночи проснулся.
Тишина. Жара.
Приподнялся на локте, смотрел на нее.
Голубоватое лицо. По-детски нахмуренное и кроткое. Лицо царицы Нефертити...
И все загорелое тело — голубоватое в свете ночи. Черные тени под опавшими грудями, в мускулистых складках живота. Длинные, как рыбы, голубоватые ноги...
Тяжело и тягуче свисал с ширмы халат...
Он опустил голову, облизал шершавые губы. Сердце билось ровно, но какими-то натужными толчками, как после долгого бега, когда кровь гудит в ушах. Он вжал голову в подушку и слушал свое сердце...
Солнце передвинулось. Лицо Таты уходило в тень. Никритин откинул волосы и опустил руки.
— Я больше не могу... — воспользовалась Тата передышкой и сползла с подоконника.
Никритин обессиленно кивнул. Кажется, вконец замучил и ее, и портрет...
Шли, усталые, по улицам. Об руку, в ногу. Подташнивало от голода: оба весь день не ели ничего.
На углу кричала лоточница:
— Горячие пирожки, горячие пирожки!
Никритин остановился.
— С чем пирожки-то, тетка? — спросил он.
— С рисом, с яйцами.
— Не ври, тетка! Яйцами тут и не пахло... — подозрительно взглянул он на сморщенные комки теста.
— Пахло, пахло! Очень даже пахло, берите!..
Шли и ели пирожки, поджаренные на хлопковом масле, с начинкой из склеившегося риса. Противно всякой логике — казалось вкусно...
Машина стояла в боксе. Кадмина забежала домой и вынесла фотоаппарат и бинокль. Села за руль. Поехали.
Бежала знакомая дорога, полосатая от поперечных теней, отбрасываемых тополями. Рябило в глазах от непрерывного мельтешения, и было непонятно — как Тата ведет машину. Потянулось желтое: оборвалась стена деревьев по бокам дороги. Вспыхнули, ударили в глаза булыги изумруда, — возле бутылочного завода высилась куча зеленого стеклянного пека...
На их поляне было пусто. Горьковатая пыльная отрава наплывала от тальника. Все здесь пахло пылью и солнцем. Но выгоревший поверху дерн еще хранил где-то возле самых корней легкий травяной дух.
Никритин улегся на спину и смотрел в небо — уже подпаленное приближавшимся вечером.
Кадмина сидела рядом, приставив к глазам бинокль.
— Осыпался наш шиповник... — произнесла она.