— Если хотите есть — берите, — я протянула ей передник. Она затряслась и запустила свои пальцы в остатки, чтобы жадно набить ими беззубый рот.
— Добро, добро, — забормотала старуха, после того как облизала свои ладони. Она прислонилась к стене и прикрыла глаза. Когда я принялась соскабливать остатки с ткани, чтобы хоть немного отведать самой тюремной манны, она зыркнула на меня одним глазом и добавила:
- Запомню тебя, попрошу перед Ним. Недолго мне здесь осталось.
Ответа старуха не ждала и вскоре захрапела. Мне почудилось, что кто-то смотрит на меня, и, когда я подняла голову, то увидела Ганса. Он медленно отвернулся от меня, и я не могла понять: осуждает он меня или нет.
На второй день все повторилось, но теперь я делилась кашей уже с тоской – тем более, что еду у них отнимали взрослые, стоило им только зазеваться. Мне хотелось есть, пусть не до рези в животе, но я уже не была уверена, что стоит подкармливать старых и малых. Они будто услышали мои мысли и больше не заговаривали со мной в тот день, и впервые за долгое время мне начала явственно мерещиться тарелка с жареными свиными колбасками и овощами. Я видела, как лопается поджаристая шкурка под ножом, и сок растекается по деревянной тарелке – сладкий, сытный, горячий, и мне даже чудился чудесный запах вареного мяса с приправами, проникавший сквозь нечистоты.
Из грез меня вытащил женский крик. Несчастный младенец опять испачкал материнскую рубаху, уже засиженную мухами, и мать, не обращая внимания на его беспомощный плач, бросила его с проклятьями прямо на каменный пол. Послышался тихий треск — ведь косточки у младенцев хрупкие, а этот упал прямо головой вниз, и несчастный малютка затих навсегда. Воцарилось короткое молчание, а потом кто-то захохотал, заулюлюкал, а одна из товарок горе-матери отвесила ей пощечину. Словно кошки, они сцепились рядом с еще не остывшим трупиком, и я не могла отвести от него глаза - мне было жаль его, так бесславно пришедшего на этот свет, помершего без отпевания в язвах от собственных испражнений, мне было радостно за него, ведь ему не пришлось долго мучиться, чтобы отправиться к Господу, мне было страшно за тех, кто остался здесь, неприкаянный, проклятый, чтобы нести проклятье все дальше.
— Не смотри туда, — на плечо мне легла рука, и я вздрогнула. Ганс подполз ко мне незаметно, и я повернулась к нему. Он хмуро глядел на меня: сломленный и пойманный, но он казался мне почти родным в этом аду. Я ткнулась лбом ему в плечо, и он неуклюжим движением погладил меня по волосам, и холодная цепь легла мне на шею.
Мы молчали, пока шум не угомонился. Трупик унесли; дерущихся баб разняли; и только безумец с надрывом читал молитвы, пока ему не дали в зубы. Ганс сунул мне в руки тонкую полоску вяленой конины, пояснив, что он сменял немного на ремень и кое-какие другие вещи. Я взглянула на него с благодарностью и, отломив кусочек, положила его за щеку. Во рту стало горько и солоно, но вскоре на их место пришла сладость.
— Не ждал тебя здесь, — обронил он. — Ты ради меня попала сюда?
Я пожала плечами.
— А говорили, шлюхи только о деньгах думают.
— Я не шлюха.
— Теперь-то что отпираться? Я слышал, как тебе перемывают косточки. Не с пустого места же взялся этот слух.
— Все было не так… - мне стало досадно, что он поверил всему, что говорят. Иштван так бы не поступил, он знал, какая я.
— Да уж неважно. Мы могли сговориться, если б я знал, кто ты. Ничего бы не случилось.
— Случилось бы что иное.
— Я бы не ждал смерти, — он крепко, до боли, сжал мою ладонь и наклонился к моему лицу. — Ты и не знаешь, как паршиво об этом думать. Просыпаться — и считать дни до конца. Представлять, как поднимешься по ступенькам, ощущать петлю вместо шейного платка. И последнее мгновение, перед тем, как обмочишься, и твоя шея сломается — одна мысль. Хочу жить.
Кровь застучала у меня в висках. Моя вина — моя глупая мысль подстроить их встречу с баронессой, чтобы той не удалось уйти. Может быть, ее-то Штауфель бы не убил, а любую испачканную честь можно скрыть. Стоила ли чистота чужой жизни? Я не знала верного ответа. Если бы можно вернуться в тот вечер и умолить госпожу никуда не ходить! Или еще лучше — в день дядиной смерти, валяться в ногах у тетки, чтобы отдала меня в ученицы кому угодно, но только бы не продавала. Сколько жизней было бы спасено, сколько глупостей не сделано! Но от вины мне никуда не деться.
— Не реви, — равнодушно заметил Ганс. — Тебе виселица не грозит. Плети или кнут — вряд ли больше. Хотя клевета на господина — глупый поступок.
— Это не клевета, — тихо возразила я. — Он убийца.
— А я думал, ты на него запала. Думал, действительно, свернуть тебе шею — и меня попустит. Никогда так не было, а теперь — все равно.
Я уткнулась лицом в колени, и он оставил этот разговор.