Но он, конечно, думал выполнить ее совсем не так, как предполагал Лассаль. Лассаль хотел быть редактором вместе с Марксом и допускал участие Энгельса в качестве третьего редактора, при условии, однако, чтобы Маркс и Энгельс не имели больше голосов, чем он; иначе он в каждом случае окажется в меньшинстве. Такой фантастический план, превращавший газету с самого начала в мертворожденного младенца, был, вероятно, лишь вскользь набросан Лассалем во время разговора. Но это не имело значения, так как Маркс вообще не был склонен предоставить Лассалю какое-либо руководящее влияние. Ослепленный уважением, которое он снискал себе в кругах некоторых ученых благодаря своему „Гераклиту“, а в кругах паразитов — благодаря своему хорошему вину и хорошей кухней, Лассаль не подозревал — таково было мнение Маркса, — что у него дурная слава среди большой публики. „А сверх того опасна его страсть к спорам, его умозрительная философия“ (он мечтает даже написать новую гегелевскую философию второй потенции), его зараженность старым французским либерализмом, его размашистая манера письма, назойливость, бестактность и т. д. Лассаль мог бы быть полезным сотрудником, если его подчинить строгой дисциплине. Иначе он только осрамит нас». Так писал Маркс Энгельсу о своих переговорах с Лассалем, прибавив, что для того, чтобы не обидеть Лассаля, у которого он жил гостем, он отсрочил свой окончательный ответ до тех пор, пока не посоветуется с Энгельсом и Вильгельмом Вольфом. Энгельс разделял колебания Маркса и отклонил предложение Лассаля.
Весь план к тому же был воздушным замком, как это и предвидел Лассаль. Одной из ловушек прусской амнистии было то, что эмигрантам революционных лет разрешали безнаказанно возвращаться на родину в более или менее приемлемых условиях, но при этом не возвращали права отечественного гражданства, которые они, согласно прусским законам, утрачивали, пробыв более десяти лет за границей. Поэтому эмигранта, вернувшегося сегодня на родину, могли завтра же снова выслать за границу по злой прихоти какого-нибудь полицейского паши. Для Маркса дело осложнялось еще тем, что он уже за несколько лет до революции, правда под влиянием удручавшей его возни с прусской полицией, но все же на основании его собственной определенной просьбы, вышел из прусского подданства. В качестве уполномоченного им представителя Лассаль всячески старался добиться для него прав прусского гражданства. Он обхаживал с этой целью президента берлинской полиции фон Цедлица и министра внутренних дел графа Шверина, который считался столпом новой эры; но все усилия были тщетны. Цедлиц заявил, что единственное препятствие к натурализации Маркса — его «республиканские или, по крайней мере, не роялистические убеждения», а Шверин был еще менее податлив. Когда Лассаль убеждал его не продолжать «инквизиции мыслей и преследований за политические убеждения», которые он так резко порицал в своих предшественниках, Мантейфеле и Вестфалене, Шверин сухо заявил, «что в настоящее время, по крайней мере, нет никаких особых оснований, говорящих за то, чтобы разрешить натурализацию Марксу». Совершенно верно, что Маркс не мог быть терпим в таком государстве, как Пруссия; в этом отношении министры-обскуранты были правы — граф Шверин, так же как его предшественники Кюльветтер и Мантейфель.
Уехав из Берлина, Маркс побывал в рейнской провинции, посетил старых друзей в Кёльне и свою престарелую мать в Трире, доживавшую там свои последние дни, а в первых числах мая вернулся в Лондон. Он надеялся, что семья его перестанет наконец бедствовать и что ему удастся закончить свою книгу. В Берлине он после неоднократных неудач завязал сношения с «Венской прессой». Редакция обещала ему платить по одному фунту стерлингов за передовые статьи и по полуфунту за корреспонденции. По-видимому, вновь оживлялась и связь с «Нью-йоркской трибуной». Печатая его статьи, газета часто сопровождала их указаниями на их достоинства; «удивительная манера у этих янки, — говорил Маркс, — выдавать аттестаты своим собственным корреспондентам». И «Венская пресса» «тоже очень носилась с его статьями». Но все же старые долги еще не были погашены, и когда во время болезни и поездки в Германию не было никаких получек, то снова «всплыла старая дрянь». Свое новогоднее приветствие Энгельсу Маркс облек в форму проклятия и писал, что посылает новый год ко всем чертям, если он будет похож на старый.