Уэллсы сделали несколько фотографий окрестностей Оксфорда, “добившись изрядного мастерства” в обращении с камерой, по словам Доджсона. А тот с восторгом наблюдал, как на пластинках, которые становились чувствительными благодаря нитрату серебра, возникали то стада оленей на лугах Гроува, то прямоугольные дворы колледжей, то библиотеки с их священной тишиной или знаменитая зеленая тропа вдоль реки Черуэлл, где вечно слонялись толпы беспечных студентов. Математик испытывал неиссякаемое удовольствие, когда узнавал детали вульгарной повседневности, запечатленной под необычным углом, что придавало ей волшебную ауру. Сам он, однако, предпочитал фотографировать милых дочерей декана: очаровательную Лорину, маленькую Эдит и Алису, самую красивую и умную, его любимицу, на которой он в конце концов и женился в том мире, из которого явились его друзья.
Сеансы фотографирования неизменно превращались в праздник. Доджсон открывал баул с карнавальными костюмами, и девочки наряжались китаянками, индианками, принцами или нищими, ложились на диваны либо изображали мифологические сцены. Он не сомневался, что ему удается поймать и навечно запечатлеть мимолетные, неповторимые мгновения их жизни, к которым они всегда смогут вернуться, когда вырастут.
Уэллсы быстро убедились, что взрослых друзей, кроме них самих, у математика было совсем немного. Причиной, вероятно, следовало считать его робость, заикание или же мечтательный характер. Во всяком случае, с девочками он чувствовал себя свободно, и только общение с ними доставляло ему истинную радость. Мальчиков Доджсон опасался, поскольку те часто насмехались над ним, и он так никогда и не нашел с ними общего языка, а вот с девочками все обстояло совсем иначе. Девочки были милыми, вежливыми и чуткими, а еще они были до слез хрупкими и будили нежность и желание их защищать. А главное, Чарльз находил с ними нужный тон. Этот тон был для него настолько очевиден, что он не переставал удивляться, почему остальные взрослые, будь то родители или учителя, обращаются с девочками так же, как с мальчишками, словно те и другие принадлежат к одной расе – расе маленьких людей, что в корне неверно. Девочки требовали совершенно иного подхода, и если кто-то из взрослых такой подход находил, они сразу же в порыве изумления и благодарности отдавали ему свое сердце.
Итак, Доджсон никогда не казался Уэллсам таким счастливым, как в окружении сестер Лидделл. С ними он мог часами болтать про всякую ерунду. Однажды, например, во время речной прогулки Уэллсы слышали, как он объяснял девочкам, что нельзя завершать письмо словами “миллионы объятий”, поскольку, если исходить из двадцати объятий в минуту и представить, что их будет хотя бы около двух миллионов, понадобится двадцать три недели тяжелой работы, чтобы выполнить свое обещание. Иначе говоря, здешний Доджсон, как и Чарльз из того, первого, их мира, тоже страдал аллергией на всякие преувеличения.
При любой возможности Уэллсы участвовали в этих прогулках. Доджсон показывал себя приятнейшим товарищем по играм: он радовался простым и наивным радостям девочек, разделял их маленькие огорчения, а главное – сочинял по ходу дела сказки, которые летний ветер раскачивал в воздухе как переливчатые мыльные пузыри. Он рассказывал их так остроумно и увлеченно, что, когда сказка заканчивалась, сестры, не обращая внимания на его усталость, требовали: “Расскажи еще одну!” Для Уэллсов же прогулки превращались также и в надежный способ заглушить гомон, царивший у них в голове.
Да, то были счастливые времена, кто же станет спорить, несмотря на бесконечные трудности, с которыми изо дня в день сталкивались супруги, особенно Джейн – ведь перед ней встала еще одна неожиданная проблема. Я имею в виду незавидную роль, отведенную в обществе женщинам. Сперва Джейн с трудом верила рассказам Доджсона, как и тому, что видела собственными глазами, прежде она и вообразить не могла бы подобного унижения.