Ну вот, мы сидели, пили, ели, нормальный свет потом, кажется, зажгли, потому что я разглядел некоторых гостей. Играла музыка, несколько человек танцевали среди нагромождения вещей, в полночь все пили шампанское и кричали. Толпа была разнородной, но при этом никто не чувствовал ни разобщенности, ни скуки, ни неловкости друг с другом, хотя не было стержня, роль которого в застолье призваны исполнять хозяева. Надо сказать, хозяина вовсе не было. А хозяйка…
Она вела себя так, будто сама здесь нечаянная, никого не знающая гостья. Сидела в потертом кресле, завернувшись в тонкую белую шаль. У нее были очень прямые худые плечи, и я в жизни не видел, чтобы шаль так строго лежала на плечах.
Хозяйке было, пожалуй, около сорока; возраст ее выдавали серые от седины, коротко стриженные волосы и еще глаза. Серые, большие, с назойливым выражением тревоги. Иногда они заплывали слезами, и в них начинали колыхаться огоньки, глаза словно бы горели, а потом скулы напрягались - и она снова сидела с подобием улыбки на губах. Чудилось, она горда… но это была уязвленная гордость.
Конечно, я спросил о ней Сашку, найдя его оживленно обсуждающим традиции и влияние вольных каменщиков с каким-то бородачом. Почему? Да здесь казалось возможным все.
Сашка торопливо пробормотал, что муж этой сероглазой женщины, собственно говоря, и соткал пестрый узор компании, но как ушел утром, так до сих пор и не возвращался. Тревожится Анна не потому, что с ним могло случиться худое. Ходили слухи, будто хозяин изменяет жене направо и налево и, судя по всему, задержался в одной из тех сторон.
Видимо, я к тому времени был не очень-то трезв, потому что ринулся к хозяйке, устроился рядом, забрал ее холодные пальцы в свои:
- Не надо так переживать!
Глаза Анны заметались было, но вдруг с надеждой приковались ко мне.
- Знаете же, как у нас ходит транспорт! - почувствовав некоторое одобрение, продолжал я. - Ну просто штурмом надо брать! А пока выйдешь - разденут. Может быть, и ваш муж не доехал еще. Или решил подкупить горючего. А уж очереди за этим делом!…
- Помилуйте! - сказала Анна. - Какая очередь? Какой транспорт? Сейчас уже за полночь!
Ну я и загнул! И впрямь… Но лихой мой язык, словно уши не передали ему сигнала «стоп», порол свое:
- Говорят, что в других городах этого безумного антиалкогольного прессинга нет. Когда из меня делают крутое тесто в автобусе или когда я вижу тьмы, и тьмы, и тьмы перед открытием винных, я нашему градоначальнику желаю, чтоб ему на том свете два мучения чередовали. Один день - входить и выходить из автобуса, который бы штурмовала толпа чертей с самыми острыми локтями и самыми тяжелыми копытами, чтоб ему истыкали все бока, истоптали все ноги! Входить и выходить! А на другой день, - все более распалялся я, - ему бы стоять в аду в очередях в винные магазины!
- Муки иные увижу я там, - внезапно прервал меня детский голос. - Увижу я великое древо, на котором висит множество улиц, а на улицах будут повешены грешники: кто за язык, кто за уши, кто за вежды, кто за сердце. Это будут клеветники, волхвы, злотворники и кривопретворники, творившие из права - криво, и из крива - право.
Взгляд Анны дрогнул, я оглянулся. И мельком заметил, что к голосу, меня изумившему, оборотился я один, остальные же гости собрались вокруг, глазели на меня и слушали так, будто внимали бог знает каким откровениям. А там, куда я поспешно обернулся, стояла в уголке девочка.
Ей было лет двенадцать, не больше. Серо-голубое платье топорщилось вокруг худенького тела. Темно-русые волосы затянуты в косу, кожа на висках натянулась, и глаза казались странно удлиненными. Глаза были темные, карие. Тонкий нос, круглые четкие брови, маленький подбородок, поджатые губы. Она стояла, опустив руки, сплетая пальцы. Что в ней особенного? Но эта девочка только что произнесла ужасные своей неожиданностью слова. Почему? Я смотрел, смотрел на нее. Глаза ее были не то что большими… эта темнота растекалась под веками, глаза как бы расплывались в погоне за разбредшимися мыслями.
- Моя дочь, - сказала Анна. - Она… не совсем здорова.