— Посмотрим, посмотрим… — не стал спорить, может, с Белинским, может быть, Добролюбов, и Севко подумал, что такие культурные люди могли бы и представиться, если б не были такими гордыми и не думали, что их и без того все знают. Ну, в школе может и знали, но когда это было… А теперь, если и разберешься, кто есть кто, так не вспомнишь, как кого зовут. Даже этого с бакенбардами. Может быть, Мицкевича. — Вот, пожалуйста! — развязав шпагат и содрав газеты, какими была обернута картина, победно воскликнул Добролюбов. — Где вы видите тут гения композиции?
Добролюбов, сев на скамеечку и прислонив картину к дивану, на котором лежал покойник, повернулся почему-то не к Белинскому, с которым спорил, а к Севко, который молчал, все глубже постигая то, что видел, и все больше не понимая того, что осознавал: эти люди все, а не один только Некрасов, должны были умереть, потому что они давным-давно, еще при царизме, родились! И на тебе: живые, сидят в квартире Кашина. А где Кашин, куда Кашин подевался?
Надо искать Кашина. Выбираться отсюда надо, пока живой. И шедевр, картину забрать, хоть она и так себе по композиции…
— Картину вам не забрать, -— прочитал его мысли Белинский. — Потому что не ваша.
То, что Белинский прочитал его мысли, Севко, конечно, удивило, но не настолько, чтобы оставить каким-то выдумщикам картину, которую нес он Кашину.
— Она моя!— твердо сказал он и Белинскому и всем остальным, похожим на русских литераторов и на польского поэта иллюзионистам, затейникам, которые неизвестно откуда взялись и поселились в кашинской квартире. — Ее моя жена в Питере купила!
Белинский покачался на венском кресле.
— Интересно, и что она делала в Питере?
— К брату ездила.. К двоюродному. Он в Эрмитаже…
Севко осекся. Не рассказывать же, что двоюродный брат Алёны украл картину из Эрмитажа.
— И не говорите, — как-то гаденько усмехнулся Белинский. — Картину двоюродный вашей жены не крал, потому что не мог ее украсть, работая электриком в Эрмитаже. Эта картина из Третьяковской галереи.
Логика у Белинского была удивительная: почему это электрик из Эрмитажа не может украсть картину из Третьяковской галереи? Пусть даже эта галерея в Москве, а не в Питере — это Севко знал. Но тогда выходит (и потому, наверное, Белинский гаденько усмехается), что Алёна ездила не в Питер? В Москву — и не к двоюродному? И картина — не от него?..
Белинский поскреб бородку.
— Интересное у вас направление мыслей… Да картина в любом случае не ваша.
— А чья?
— Ничья, — не открывая глаз, тихо сказал покойник. — Она в банке.
То, что покойник, хотя и тихо, но заговорил, никого не удивило. Даже Севко не удивился, потому что не понял:
— В каком банке?
Покойник, чуть приподняв руку, показал на кучу ассигнаций и карты.
— В этом. У вас же, кроме картины, ничего нет на банк поставить… Сыграем?
Севко не играл в карты, он ни во что не играл, даже в лото, и собирался сказать, что ни во что не играет, но не успел.
— Не отказывайтесь! — приподнявшись с кресла, Белинский порывисто обнял его и зашептал на ухо. — Неожиданный случай в Москве! Мэра вдруг погнали! Казино все позакрывали!
— Куда погнали?.. — попробовал Севко оттолкнуть неугомонного Виссариона (вот, вспомнил, его Виссарионом зовут! Никогда бы не подумал, если бы не вспомнил), а тот повис на нем:
— В Лондон! Как Герцена! Так мы к вам! Вы не представляете, чего нам это стоило! Сколько здоровья отняло у всех, особенно у Некрасова!..
— Какое здоровье, когда умер… — едва выкрутился Севко из порывистых объятий Белинского, чтобы сразу попасть в пламенные объятия Добролюбова, вскочившего со своей скамейки.
— В некотором смысле умер! Но только в некотором смысле, потому что он гений! А гении бессмертны!
Покойник, как показалось Севко, пустил слезу.
— Любовь к тебе оживила мое сердце!.. Как жаль, что ты умер раньше меня, ах, как жаль! — протянул он руки к Добролюбову, и тот спросил Севко:
— Вы читали «Последние песни»?
Последних песен Севко не читал. Некрасова он знал только потому,
что тот — это Севко со школы помнил — прославил трудовой подвиг простого белоруса на строительстве железной дороги.
— И-мен-но!—воскликнул Добролюбов, прочитав его мысли. Они все умели мысли читать, так что непонятно, зачем книги писали. — А кто еще из всей мировой поэзии прославил трудовой подвиг простого белоруса на строительстве железной дороги? Вот он прославил? — ткнул Добролюбов пальцем, кажется, в Мицкевича, который сидел в ногах покойника и молчал.
— Не прославил! А почему?
— Потому что поляк, — сказал Белинский. — Не русский.
Мицкевича это задело.
— При чем тут: поляк, не русский?.. — впервые подал он голос. — При мне чугунки не было.
— А при нем не было белорусов! — наклонился Белинский к покойнику. — Но он же написал! Предвидел! Гений!.. — И повернулся к Мицкевичу. — А ты не предвидел.
Из последних слов выходило, что Мицкевич не гений, и тот обиделся.
— Как это белорусов не было?.. Я сам белорус!
Белинский поморщился:
— Знаем, какой ты белорус…
— Самый натуральный! — вскочил с дивана Мицкевич. — Нальшанский! Из Новогрудка!..