Я перечитывала письмо десятки раз. Заплаканные и уставшие глаза до дыр зачитывали беглый размашистый почерк тети — он был единственной весточкой с Родины. Казалось, даже пожелтевшая бумага пахла чем-то до боли родным. Не знала от чего ревела больше: от того, что держала в руках письмо родной тетки… или от осознания того, что младший брат погиб в бою, и никогда мы с ним не увидимся…
Я ревела от счастья, что с оставшимися родными — теткой и двоюродной сестренкой — все было хорошо. Немцы их не притесняли, не расстреливали и не сжигали заживо в собственных домах. Я была бесконечно рада, что их эвакуировали в Литву, хотя неизвестно было как обстояли дела в оккупационном Вильнюсе…
Я плакала от скорби и от собственного бессилья, ведь не имела возможности попрощаться с братом и похоронить его по-человечески. В последние минуты жизни он был совсем один. Думал ли он о нас в тот момент? А чем в это время занималась я? Сидела в теплом немецком доме и восхищалась чудо-пылесосом?!
Меня разрывало в клочья от злости, так внезапно одолевшей. Он ведь был еще совсем мальчишкой! Мог пойти учиться, построить дом, создать семью. Я еще могла понянчиться с племянниками… обучить врачеванию и окутать их лаской и заботой.
Немцы отобрали у меня мать и брата… и я не могла позволить, чтобы они отобрали еще и сестру…
По пальцам, прижатым к губам, текли горячие слезы. Голова моя ходила кругом. Много впечатлений в нее вместилось. Слишком много событий на себя взяли последние два дня. Я не могла себе позволить реветь навзрыд, как неимоверно хотелось. Поэтому уронила лицо в ладони и нервно всхлипывала, опасаясь издать лишних звук, который мог привлечь лишние уши.
Сидела я так долго, хлюпая носом как обиженный на весь мир ребенок. После прочла письмо еще раз, а затем снова и снова… и так продолжалось до того момента, пока я не уловила тяжелый скрип ступенек и половиц в коридоре. Затаив дыхание, я молилась всем богам, лишь бы человек, решивший посреди ночи спуститься на первый этаж, не заглянул в столовую со включенным светом.
—
На мгновение я испугалась, завидев хозяйку, проходящую в столовую. Она остановилась на полуслове, и сердце мое пропустило удар, когда я взглянула на нее. На ней не было лица. Всегда строгая и скупая на эмоции немецкая помещица с ровной осанкой, в ту ночь была полной своей противоположностью. В какой-то момент я вдруг вспомнила свой первый день в «Розенхоф», когда фрау слишком ярко восприняла тот факт, что сын ее наконец заговорил, и еще долгое время не могла успокоиться.
В ту ночь хозяйка ничем не отличалась от меня: красное одутловатое от слез лицо, зареванные глаза, потрепанные волосы, потерянный и безысходный взгляд… и парочка бумаг в дрожащих руках. Тогда я вспомнила, как Мюллер передавал Генриетте корреспонденцию с фронта…
—
Помещица молча оглянула мой внешний вид и потрепанное письмо в руках. Не проронив ни слова, она вдруг подбежала ко мне и заключила в объятия. Моя грудная клетка сотрясалась от рыданий, фрау же в ответ пыталась утешить меня нежными поглаживаниями по спине, но сама едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. В конце концов, она не выдержала, и мы вместе принялись рыдать друг у друга на плечах.
Сквозь рыдания она бормотала что-то бессвязное на немецком. А я вжималась в ее трясущиеся плечи, облаченные в темно-синее платье из плотной ткани, и пыталась выплеснуть все, что накопилось на душе за последний год. В таком положении мы простояли долго, но достаточно для того, чтобы от души наплакаться и прийти в себя. В какой-то момент Генриетта повела меня в свой кабинет на втором этаже. Я была не против, лишь бы не оставаться в оглушающей тишине один на один с разрушающими мыслями.
—
Я тактично промолчала, наблюдая за ней. Женщина достала из шкафа припрятанную бутылку со светло-коричневым содержимым, а затем принялась разливать ее в две заранее припасенные рюмки.
—
Я тут же выпила до дна все содержимое, жидкость резко обожгла горло и пищевод. Я поморщилась и невольно закашляла.