— Счастливец! — ревел Толстой и бухался на колени перед Марией Самойловной. — Божественная, не отторгайте мой призыв, не дайте иссохнуть от неутоленного желания. Позвольте вашу ручку! Лишь один поцелуй… — Замечательно изображая африканские страсти, он приникал к руке.
Гости до слез хохотали, а муж Марии Самойловны, милый и тишайший человек, заботливо обходил стол, следил, чтобы гости хорошо пили и вкусно ели.
Михаилу Осиповичу не повезло — еще в раннем детстве тяжело заболел. Его возили по всем знаменитым европейским курортам, недуг лечили самые авторитетные профессора. Громадный капитал родителей обеспечивал хороший уход за ребенком, но вернуть здоровье он не мог.
В юности, начитавшись Элизе Реклю и князя Кропоткина, потянулся к политике. Тут как тут подвернулись эсеры. Все эти социалисты, которые борются за справедливость и равенство, всегда уважали богатых людей. Вот и затащили юного Цетлина к социал-революционерам.
Бомбы бросать он не мог, хотя в него мог бросить любой. Так что же он делал в этой цитадели убийц? Предположить нетрудно. Часть капитала Цетлина поступала в кассу эсеров. Он помогал готовить на Руси, где благоденствовал, великие революционные перемены.
Так, в печальном памяти 1905 году этот тихий и милый человек передал партии три тысячи рублей для организации… убийства Николая II. Знал бы мудрый Вульф Высоцкий, в какое глупое дело вложат его капиталы!
И вот настали долгожданные денечки. Сначала разрушили монархическое государство, затем разогнали Временное правительство, а в январе восемнадцатого года — после первого дня работы — и Учредительное собрание, ради которого все эти перемены и мыслились.
Управившись с глобальными делами, новая власть принялась за более мелкие. Стали вылавливать, допрашивать и ликвидировать всех тех, кто расшатывал трон российских царей, — всяких там кадетов, октябристов, меньшевиков и прочих. Эсеры продержались больше всех, но дошла очередь и до их голов.
Впрочем, Цетлины пострадали еще раньше — вся буржуазия была объявлена врагом революции и пролетариата, поэтому ее начали тщательно разыскивать, выявлять, ограблять, уничтожать, растирать. После того как у Цетлиных реквизировали особняк на Поварской, они перешли на нелегальное положение, а затем утекли к берегам Черного моря.
И все же им сказочно повезло. Основные их капиталы размещались в заграничных банках. Да и кофейные плантации, которыми они владели, находились в Южной Америке.
Оказавшись по воле рока в Одессе, Цетлины имели возможность не менять привычек: жили открытым домом, в полном изобилии. Как помнит читатель, была у Михаила Осиповича некая слабость. Он очень любил читать свои творения — разумеется, публично. Читал тихим и ровным голосом, читал подолгу — на слушателей это нагоняло сладкую дремоту. Сия слабость и послужила, кажется, главной побудительной причиной иметь у себя дома литературный салон: сначала на Поварской в Москве, теперь в Одессе, а потом и в Париже.
И вновь, как в милые ушедшие времена, под гостеприимный кров собралась богема… Это было зрелище любопытное.
Гости великолепно знали ритуал. Изрядно закусив и выпив, всласть поругав большевиков, еще раз обсудив покушение слепой Каплан, поговорив о дороговизне на рынке, они стали просить:
— Михаил Осипович, украсьте нынешний вечер вашей чудесной поэзией, прочтите нам что-нибудь этакое, ударное!
— Нет, господа, я не готов, — скромно опускает глаза Цетлин.
— Разве положение хозяина не обязывает вас быть гостеприимным? — тоном губернского прокурора вопрошает Шполянский, он же «гений сатиры» Дон-Аминадо.
Тэффи, лукаво блестя глазами, тайком подмигнув Бунину, приводит могучий довод:
— Нет, это просто возмутительно! Ради великолепной поэзии Цетлина мы бросаем дела, приходим в гости, и вот вам — отказ решительный и суровый. Зачем тогда мы здесь? Поужинать, в конце концов, мы можем и у себя дома.
Толстой пыхтит:
— Быть в доме знаменитого Цетлина, выпить водки, съесть икры — и не услыхать стихов. Какая жестокость!
Тэффи угрожающе:
— Я напишу когда-нибудь об этом в своих мемуарах. Потомки вас, Михаил Осипович, осудят. За гордость.
Дон-Аминадо переходит на патетический тон:
— Ах, ваша поэзия — чистейший горный ключ!
Тэффи сурово спрашивает:
— Надеюсь, что этот ключ не тот, который бьет и все по голове? Ведь это вы, Аминад Петрович, первый сказали?
— Да, я! — признается Дон-Аминадо. — Но к поэзии Амари это отношения не имеет. Более того, такую голову надо беречь.
— Для тех же потомков! — веско добавляет Толстой. — И хватит говорить про ключи и отмычки. Поэзия Амари — глоток целительного лесного воздуха…
— Или шампанского! — произносит Надежда Тэффи, осушая бокал.
Цетлин сдается.
— Хорошо! — смиренно произносит этот добрый человек. Он действительно оставит свой след в литературе, но не как поэт, а как издатель. И еще — вот парадокс! — как критик. А пока что Цетлин, красивый, располагающий к себе, становится в позу к роялю и начинает читать: