«Вы не верите, доктор… А я сам видел одну такую табличку с вырезанными на ней именами. Это были имена моих односельчан. Мы жили в поселке рудокопов; над поселком стоял дым, во дворах плавили руду. Я был еще мальцом, старший брат брал меня на руки и нес в школу; у него были крепкие руки, он мог нести меня долго, если я молчал. Так вот, в поселке жила ведьма. Все знали, что она ведьма, и она знала, что все знали это; она много чего знала. Знала травы. Знала камни. Знала, как лечить. И любовь тоже знала. Это ее и сгубило…»
Он посмотрел на доктора, которому следовало подать здесь свой хриплый, простуженный голос. Но доктор молчал. Доктор катал в голове слово «Бухенвальд», и оно, как мяч, отскакивало от сводов его черепа.
Не дождавшись, монах продолжил.
«Все мужчины и парни нашего поселка побывали в ее страшной постели. Жены терпели. Жены и невесты. Я слышал детским ухом какие-то разговоры. Разговоры, как дым от печей, шли днем и ночью. Жены терпели. Моя мать терпела; шла в лес и собирала хворост. И сама была как хворост: сухая, готовая вспыхнуть. А
Монах снова поглядел на доктора, ожидая его сло́ва или хотя бы улыбки под украшенной инеем бородой. Но доктор снова молчал. Молчание было наполнено хрустом снега под копытами и звуками леса. Возможно, это и был ответ доктора.
Они выехали из леса, дорога пошла веселее.
«И тогда жены объединились против нее… Вы не веселы, доктор; сейчас я вас развеселю. Знаете, как ее извели? Вначале хотели позвать священника, чтобы он вошел к ней и совершил священный суд… Но тот, невзирая на подношения, с которыми к нему пришли, отказался. Может, сам побаивался ее. Пришлось отправлять послов в одно дальнее село, где жила еще одна ведьма, ветхая и ученая. Та тоже поначалу отказывалась да и божилась, что никакая она не ведьма, а простая докторка. “Вот если вам корову от поноса вылечить, это пожалуйста; а тут – ах, такие премудрости…”»
Монах так ловко подражал деревенскому говору, что доктор и правда слегка усмехнулся. Монах с довольным видом продолжал:
«Наконец ей пообещали корову, целую корову, да еще черную. И старуха сдалась. Только потребовала, чтобы ту, нашу, подстерегли… не знаю, удобно ли это вашим высокоученым ушам такое услышать… во время, когда та будет забавляться с каким-то из наших рудокопов…» – Монах осекся. Он почувствовал, что доктор насытился своим молчанием, что желудок его ума набит зерном этого молчания и что доктор желает говорить.
«Бедные женщины, – сказал доктор. – Это всего лишь болезнь, и всё происходит от этой болезни. Ее темные соки, поднимаясь снизу, съедают святое начало в их сердце. Почти каждая женщина рождается святой; неблагоприятный воздух и обиды сжигают ее святость, как зной – полевые цветы. Пепел сожженной святости попадает к ним в кровь, и она становится горькой; одной ее капли достаточно, чтобы цветущее дерево, политое водой, в которой она растворена один к ста, на другой день засохло. От горечи в крови возникает злоречие, склонность к возбуждающей музыке и колдовству. В древности таких женщин лечили. Им давали пить ослиное молоко, а окрестности матки окуривали благовониями. Многие получали облегчение».
Отец Мартин дождался, когда доктор закончит свою речь и снова приступит к трапезе молчания. Улыбнувшись, монах отвечал: