Он прошел мост, поглядел по привычке вниз, на речку.
Река послушно текла. Маленькие запятые, точки, тире… Попадались двоеточия.
Он шел к Предигеркирхе. Слева, через дорогу, было японское кафе; его как-то кормили здесь в первые немецкие недели. На ленте двигались тарелочки с суши. Как и везде. И теперь, наверное, движутся. И кто-то их снимает и поливает соей.
Он шел на глухой звук органа из Предигеркирхе. В церкви часто давали концерты; иногда кто-то из органистов просто разыгрывался. Как сейчас.
Входные двери были открыты; через несколько шагов были вторые; они заперты. Чтобы господину органисту не мешали. Или госпоже.
Постоял, изучая афиши. Он не пойдет на эти концерты. Они для более полых, гулких изнутри людей. В его теле не осталось места для музыки.
Он просто стоял и просто слушал.
Здесь нужно оставить пустое место. Пять-семь межстрочных пробелов: пусть каждый заполнит их своей любимой органной мелодией. Или нелюбимой. Какой-нибудь.
Он не станет оставлять эти строки. У него слишком мало времени. Каждая строка – это время. Понимаете?
Музыка помотала головой.
Он вспомнил историю про мальчика, сына органиста, которого затянуло в органные мехи. А в Самарканде была другая история: на девочку упало пианино. Девочку похоронили, пианино изрубили на щепки и приготовили на нем поминальный плов.
А сколько жертв господин музыки забирает себе просто так. Просто входя в человека, расхищая его сердце и унося в мешке огонь его времени.
Человек состоит из пространства и времени.
При рождении он занимает минимальное пространство; всю жизнь он его расширяет. Увеличивается в размерах, ходит, ездит, путешествует… С временем всё наоборот: в начале жизни его много, очень много. Часы его огромны, дни бесконечны. Потом его меньше. Еще меньше. Время сжимается, как воздух, вытесняемое расширяющимся пространством.
Перед смертью у человека остается только пространство. И память: застывшее, мертвое время. Время, ставшее пространством.
«А душа?» – спрашивает Музыка.
Вопрос был задан легкой пробежкой пальцев и подкреплен гнусавым басом ножной клавиатуры.
Душа. Душа – это то, что связывает в человеке время с пространством. Тонкая, прозрачная мембрана между ними.
«Это не так, – снова загудела педаль. – Ничто так не мешает душе познать Бога, как время и пространство!»
Это не твои слова, Музыка. У тебя ведь нет своих слов. Чью цитату ты сейчас принесла на крючках бемолей и диезов? Говори.
Он прислушался.
Так он и думал: Майстер Экхарт. Да, он ведь проповедовал здесь, в этой церкви. В Предигеркирхе, возле берега Геры. Здесь был монастырь. Он жил здесь, Майстер Экхарт. Был приором доминиканского монастыря.
«Ничто так не мешает душе познать Бога, как время и пространство! – говорил он, беседуя с братьями после вечерней трапезы. – Пространство и время всего лишь части, а Бог един. Итак, если надлежит душе познавать Бога, она должна познавать его вне времени и пространства».
Слова приора разнеслись под острыми сводами, смешались с музыкой, исчезли.
В конце жизни Экхарт предстал перед инквизицией и был признан еретиком.
Это был первый год его училища.
Первый и последний. Он носил белую рубашку и черные брюки.
Был вечер его дежурства в алтаре, в приделе. Шла всенощная.
Он отчего-то запоздал; прибежал, уже читались часы.
Он быстро сложил стихарь и поискал глазами кого-то из батюшек. На исповеди, наверное. Да, на исповеди.
Голова была тяжелой, по шее и между лопаток бежал ручеек.
Он неловко вышел из алтаря.
Батюшка стоял возле Скоропослушницы, облокотясь на аналой: тоже страдал от духоты. Обычно служба шла в главном храме, но в тот вечер отчего-то была здесь, в Пантелеимоновом приделе. В главном шел ремонт; слышались запахи краски, цемента.
Батюшка отвлекся от исповеди, тоже поглядел как-то сквозь него, но стихарь благословил. «Окно пусть откроют». Странно, он забыл, как звали того батюшку. И как звали седого иподиакона, приходившего всегда за час до службы и готовившего всё. Даже свое имя, то имя, которое было на нем, он помнил как-то неточно.
Получив благословение, ткнулся губами в шершавый матерчатый крест на стихаре. И пошел в алтарь. За спиной снова зашептались, припоминая грехи.
Полез головою в стихарь, попал ею в рукав. Со второй попытки облачился, застегнул пуговку, привел в порядок воротник. Слава Богу.
Окно открыли, воздуха не прибавилось. Началась служба. Он обтерся платком. Голова не то чтобы болела, но была как чужая, снятая с чьей-то близкой по размеру шеи. Вспомнил про опыты по пересадке головы у собак – недавно читал.
«Придите, поклонимся…» (хор).
Воздуха как будто больше стало. Но голова была не его.
«Что бледный?» – спросил диакон, проходя мимо.
Он дернул плечом и улыбнулся.
Первый выход. Почему-то боялся упасть и сжимал свечу.
Выход прошел нормально. Слава Богу.
Нужно было раздуть угли. Сняв кадило, вышел во дворик.
Из соседнего кирпичного здания, как всегда, тянуло сладковатой вонью. Судмедэкспертиза. По-простому – морг.