Иногда проходя к себе мимо открытой двери в комнату Ухтановых, Гребенников видел их обстановку: в оранжевом мягком свете торшера — тогда это мог быть только трофейный — ковры, кресла, диван непривычно низкий, ничем не накрытый смоляно-коричневый стол, гнутые стулья. И с тех как как поселились Ухтановы, Гребенниковы перестали пользоваться кухней. Во-первых, там всегда суетилась неспешно Валя — то готовила ребенку, то мужу, то просто сидела и читала что-то, пока Алешка спал. Так и остался стоять там гребенниковский замызганный еще из железнодорожной будки кухонный столик-тумбочка, с измочаленной проскобленной чуть не до дыр столешницей, а рядом с ним появился необычный и непривычный тоже кухонный набор столиков, полочек, ящиков, коробочек с иностранными надписями — соль, кофе, сахар, крупа, масло… Целые грозди деревянных инструментов — толкушки, раскатки, поварешки, черпачки, ковшики — всего этого Гребенниковым никогда не требовалось. Толченку мать делала при помощи порожней бутылки, редкие пельмени — граненым стаканом, суп свой они разливали старым половником, чай кипятили в медном чайнике… И их нищета, которая прежде, когда они жили в будке и когда рядом были многочисленные, но похожие, почти равные им во всем соседи, не трогала Гребенникова — теперь показалась ему унизительной.
Ухтанов пил. И пил крепко. Если его четкие размеренные шаги замирали на площадке меж первым и вторым этажами — значит, Ухтанов пьян. Когда Гребенников научился понимать жизнь этой семьи, он слышал, как замирало все за стенкой — Валя там бледнела и замолкала. И только сквозь переборку доносился стук больших, чуть не дворцовых настенных часов. Потом она вставала с дивана — дощатая и лишь оштукатуренная под дранку переборка не утаивала ничего — слышалось, как мягко вздыхал диван при этом, как торопливо, не сразу попав ногами, Валя надевала тапочки, как запахивала халатик, как медлила перед своей дверью, собираясь с силами, как выходила потом к выходным дверям и стояла там молча, в ожидании. А Ухтанов молчал на площадке. Это он спал так — несколько минут, привалясь плечом к стене. Потом снова принимался идти домой. Валя открывала ему, и он падал тут же у порога. Не давая себя трогать. Она приносила подушку, подсовывала ее под голову Ухтанову. И он спал здесь до утра. А Валя всю такую ночь сидела в темной кухне, бессмысленно глядя в затянутое морозом окно.
Валя была учительницей начальных классов. Она преподавала в сельской школе на Львовщине. Дивизия, в которой служил Ухтанов, дислоцировалась во Львове, но еще живы были кое-какие бандеровцы и мельниковцы. И после одной из войсковых операций по ликвидации банды в школу — другого здания, годного для этой цели, в селе не было, — солдаты принесли раненого старшего лейтенанта. Это был Ухтанов. Все это Валя сказала Гребенникову потом, когда у них уже все случилось. Но что-то в их семье произошло прежде. Она потому и сносила покорно пьянство мужа. И что-то виноватое было в ней, во всем ее поведении и на утро, и еще несколько дней после такого возвращения Ухтанова. Наверное, она его когда-то предала — ничего иного своим трезвым умом Гребенников предположить не мог.
А произошло у них — Гребенникова и Вали — все очень просто: Гребенников даже не предполагал, что такое может случиться в его жизни. Мать дежурила. Ухтанова дома не было. Валя открыла ему. Лампочка у потолка не горела, но свет попадал из неплотно прикрытой двери Ухтановых.
— Простите, я опять потревожил вас, — тихо сказал Гребенников. В горле у него пересохло. Оттого, что она стояла в такой близости теплая, пахучая, милая в своей приветливой тихости, со своими внимательными глазами и с доброй насмешкой, точно вызывая его на что-то, глядя прямо ему в лицо, — сердце Гребенникова уже не билось, а трепетало. Он чувствовал, что теряет, теряет голову, что нечем ему дышать. Гремело в ушах, он знал, он точно знал, что одинокой, запуганной, виноватой в чем-то перед своим мужем, он необходим ей, как она необходима, нужна ему, что теперь все неизбежно. Он точно знал теперь же, в это мгновение, что она совсем не такая, какой знает ее Ухтанов и все прочие, с кем она была знакома или знакома сейчас, она совсем иная — ему вроде бы на секунду темной ночью осветило ее душу, прятавшуюся впотьмах. И он еще наверное знал, что это в нем не любовь, хотя что-то похожее на любовь он испытывал. Но он так хорошо понимал себя, так пристально содержал себя, наблюдая за собой, за проявлениями своих чувств, что и про себя знал — это не любовь.
Он прошел к себе, сбросил настывший кожушок, уже начавший оттаивать, и когда он сбросил его — от кожушка в их комнате пахнуло Валей.
Он постоял несколько мгновений, прикрыв глаза, дрожащими ноздрями втягивая этот пряный пронзительный запах, и вышел в коридор.