По предметам в доме старовера, по тому, что здесь были хлеб и мука, и сахар, Гребенников понял, что старовер иногда — хотя, может быть, и очень нечасто — выходил к людям. И наверное, он делал это зимой — иначе на себе он не смог бы принести столько — нужны были сани или волокуша. Образ жизни и характер этого человека занимали Гребенникова, но перед ним словно стала прозрачная, но непроницаемая стена. Оставалось ему только догадываться, потому что даже имени своего старовер не назвал. Можно спрятать неграмотность — молчать и все. Но культуру, просвещенность спрятать нельзя. Старик степенно и красиво ел. Короткий поклон головы, движение руки, которым он приглашал Гребенникова к столу, и когда случалось сталкиваться у входа — умение уступить дорогу, и обращение с оружием и какая-то эпическая задумчивость, и походка: несмотря на свои семьдесят с лишним лет — таким представлял себе Гребенников возраст старика — он ходил прямо, не сутулясь, и все-таки был опрятен; все это осталось в старовере от чего-то давнего, неискорененного отшельничеством прошлого. И Гребенникову было жутко жить рядом с ним. После того ночного разговора Гребенников более не откровенничал, а старик ни о чем его вновь не спрашивал. Они жили рядом почти молча.
Наконец Гребенников понял, что ему пора двигаться дальше. Он с вечера уложил все. Осмотрел и отремонтировал одежду и обувь, пересчитал патроны, проверил соль и спички. До самого темна изучал по карте путь свой, обозначил в ней место, где жил эти дни. И старик с каменным выражением следил за его делами, за ним. И лицо его дрогнуло, когда Гребенников работал с картой: не хотел он, чтобы обозначили его место на земле. Гребенников как-то не подумал, что староверу это будет трудно пережить, что он будет чувствовать себя так, точно его высветили, и любой может прийти к нему, и будет спрашивать, жить здесь, ходить. Он не то чтобы не хотел или боялся этого, он просто отвык и не умел жить с людьми в тесном соседстве. Он не мог и уйти совсем так далеко, чтобы не ощущать отдаленного присутствия людей, — и не в спичках, и не в муке, и не в крупах только дело, а в чем-то ином, более серьезном. Он ушел на эту глубину, словно провалился на дно огромного глубокого колодца, но дверь за собой он не оставил запертой наглухо — высоко вверху, чуть видно со дна этой глубины — светилась отдушина выхода. Так он жил. Все ближе подбирались к нему леспромхозы, выработав густые удобные угодья. Еще в прошлом году надо было бы уйти дальше, или уже не уходить более никогда и дожидаться смерти на миру, на людях, среди прочих всех, которые вот-вот сюда хлынут. Он и теперь еще не решил, как поступить: начать новое строительство, заново обжить себе участок и место где-то подальше отсюда — он уже не смог бы так же добротно и обстоятельно, не те силы. И, сам того не желая, Гребенников, его приход сюда, его жизнь здесь несколько дней как бы подвели итог всей его прежней жизни.
Гребенников намеревался выйти в путь пораньше, на самом рассвете. Но он бы проспал — вернувшееся здоровье принесло ему крепкий покойный сон, и, пожалуй, за все время — от того часа, как он вышел из поселка до этого последнего утра, он впервые спал по-настоящему, несмотря на тревогу и смуту, возникшие в нем при встрече со старовером. Старовер разбудил его. В сумерках раннего утра Гребенников увидел над собою его лицо.
Выждав, пока Гребенников полностью проснется, старик сказал спокойно:
— Если вы намерены идти, то уже пора.
Гребенников рывком сел на постели своей, крепко потирая лицо ладонями.
— Да… да… Вы правы. Вы совершенно правы, отец. Мне пора. Да…
— До перевала я провожу вас. К старым делянам есть путь короче. Я вас провожу.
Гребенников сейчас, в лифте, вспомнил, как шел впереди него совершенно не стариковской походкой этот странный старик. Как маячил над его правым плечом четкий ствол старого карабина — старик его нес «на ремне», по-юнкерски. И как только такое сравнение пришло в голову Гребенникову, он тотчас понял: старик этот в прошлом, в далеком прошлом — военный, может быть, офицер; об остальном можно было только догадываться — отчего он здесь, и что темного в его прошлом.
Дважды они делали привал — старик все еще провожал Гребенникова. Они кипятили чай и пили его молча, сидя друг против друга — через костерок. И вновь страх словно медвежьей лапой драл кожу от затылка к пояснице — даже дыхание останавливалось у Гребенникова, но он овладевал собой, заставлял себя успокоиться, он заставлял себя думать, что старик знает, кто осведомлен о походе Гребенникова и кто может пойти вслед за ним, и потому не причинит ему зла. Но он все время помнил о револьвере и пристроил его так, что мог очень быстро достать его. И все время — теперь уже сознательно старался держать старика в поле своего зрения, перед собой. А старик понимал это, и легкая тень усмешки нет-нет да стекала от его спокойных умных глаз, прячась в усах и в бороде.