Батя к этому времени начал попивать, но он был крепок еще, и от одной бутылки не падал, а только добрей делался и словоохотливей.
Девчата с ребятами, с приглашенными, еще праздновали выпуск. А Анна ушла домой. Шла по ночным улицам поселка, глядя прямо перед собой невидящими ничего глазами, ощущая в себе легкий звон какой-то. Шла и знала, что запомнит этот день и ночь эту на всю остальную свою жизнь. И она вспоминала теперь именно ту ночь и тот час. И она понимала, что не могла тогда оставаться в техникуме потому, что там ее знали такой, какой она была прежде, и совсем не знали, какой она сделалась в одно мгновение, и вообще никто ничего о ней и в ней не знает. Ее потянуло к отцу — не к матери, не к братьям и сестренке, а к отцу. Почему-то она была уверена, что отец знал все время, какая она на самом деле — не раз ловила на себе его насмешливый и радостный взгляд. А то, сидя за бутылкой — один за широким, не покрытым ничем некрашеным столом — с закусью посередине миска капусты с мелко накрошенным туда луком, да напластованнное толщиной в ладонь сало — специально каждый год откармливали очередного Ваську так, чтобы сало с прожилкой розовой шириною в ладонь было) — следит за тем, как она неслышно и неторопливо возится по дому и вдруг, поймав взгляд ее, — подмигнет. «Держись, Нюрка! Наша не пропадет…» И шла она из техникума — к бате. Издали увидела в горнице свет — он не спал. Она вошла и встала на пороге горницы, прислонясь к косяку всем боком…
— Ну, что, Нюрок? Кончилась жизнь собачья?
— Кончилась, батя…
— Покажь диплом-то. Или как оно называется…
Анна достала из сумочки диплом. Подошла к столу не спеша, положила его перед отцом на чистое место. Отец (не пьяный еще — и полбутылки не выпил, сидел просто так, а может, ее поджидал) прочитал внимательно от заголовка до последней строчки «Правил» на задней обложке, поднял бледные глаза, помолчал, разглядывая ее, и сказал:
— Теперь, Нюрок, смотри не продешеви… Не продешеви, смотри… Ваше женское дело такое — раз промажешь — вся жизнь насмарку. Мужик — тот еще подняться может. Баба — нет. Гореть будешь, огонь душить будет — не давайся. Смотри. Чтоб раз — и в цвет! Поняла? В город поедешь. Там работать будешь. Не здесь гнить. Приезжать стану. Здесь сорок километров всего… Иди, спать ложись. Поздно.
И запомнилось ей до самой мельчайшей подробности все тогдашнее лето: солнце, вода в реке, куда бегала купаться и с размаху кидалась с высокого берега — упругая, бесстыжая, вода с холодком, обласкивавшая все ее тело, такая, с которой не хотелось расставаться, но расставалась потому, что на берегу было солнце, потому, что с такою же смелостью принимал ее раскаленный песок. Запомнилась тайга — раньше тайга и тайга — для грибов, для страха, для ожидания отца с работы — грузовики привозили рубщиков затемно. И вдруг увидела деревья в ней, и все они разные, и каждое со своим обликом, и как человек — со своим характером. Мудрые мужики тогда работали в леспромхозе — не тронули тайги возле, дома своего. Так она и осталась здесь не тронутой, только к теперешнему дню захирела, потому что тайга — это если она большая. Кусочками тайга не бывает — вымрет в ней все, выпадет, как волосы, светом повыбьет таежный дух — останется один подлесок. Но спасибо и за то, что еще десять лет, приезжая домой, к бате, Анна видела знакомые сосны и лиственницу с бронзовым чешуйчатым стволом, с зелено-коричневой хвоей.
Прав был батя — горело. Огонь душил. И самое трудное, с чем она едва сумела совладать, было то, что тянуло ее не к парням, не к молодым, не к мальчишкам (рядом с общежитием находилось артиллерийское училище, и начальство училищное, заботясь о будущем своих подопечных, разрешало каждую субботу танцы), мальчишки напоминали ей братишек. А может быть, что-то было в самой природе ее, непонятное ей, но молочный молодой запах, исходивший от курсантов, не кружил головы, не пробуждал любопытства, а напряженность мальчишеского взволнованного лица, которое она видела в вальсе перед собой, чуть-чуть смешила. Но она сначала не могла определить своего отношения к ним. И вдруг однажды ее пригласил начальник курса — большой, уже несколько грузноватый майор. Не то он сменился с дежурства и заглянул «на огонек» в курсантский клуб, не то не имел времени переодеться — он был в гимнастерке, затянутой ремнем, с портупеей через плечо, с полевыми погонами, в бриджах и сапогах. И, положив ему руку на обмявшийся по плечу погон, она вдруг ощутила сквозь плотную армейскую ткань его запах, неповторимый, именно его. Мальчишки все пахли бритвенным мылом и казармой, а этот пахнул самим собой.