Лейтенант был еще жив, когда его сняли вместе с парнем с брони. Но нельзя и страшно было развести его дымящиеся руки, которыми он обнимал мертвое тело тракториста, — он хотел погасить собою его одежду и не мог иначе удержать его на броне, как прижимая своим телом к башне «Грома». И он не мог и не имел права спускаться в горящей одежде в танк.
Видеть это было страшно. Но Коршак смотрел и не замечал, что плачет, что его всего трясет, что плачут женщины и даже Петраченков, опустившись на колени перед ними обоими, плачет.
Откуда-то появился брезент. Обоих положили на него. Подняли и понесли. Шли по вспаханному, потом — по траве, изорванной танковыми траками, потом и вовсе по целине. Ветер поддувал в спину, иногда неся искры, горящие, но не успевшие сгореть частицы. Они попадали на потную шею, с треском гасли, и вокруг было сумрачно, если не темно, но люди шли тесно и медленно, стараясь нести свою ношу осторожно, словно это могло теперь что-нибудь значить.
И те, кто вместе с Коршаком нес этот жуткий брезент, отводя глаза или, наоборот, не в силах отвести глаз от своей ноши, и те, кто шел рядом, чтобы сменить уставшего, — очень спешили. Там, в поселке, у них были свои дела и заботы. У него не было там своих забот и своих дел, и он не помнил с мучительной болью и яростью ни детских родных глаз, ни слабых стариковских рук. Он был здесь весь — ему было легче.
— В контору, — хрипло выговорил Петраченков. — В контору. Она каменная.
Потом Петраченков, наверное, что-то вспомнил или догадался о чем-то, неловко, через плечо как-то вывернул голову и почти закричал:
— Всех в контору! Всех детей в контору! Понимаете — всех туда! И сами.
По поселку с ношей уже почти бежали — мелкими шажками, чуть не задевая днищем брезента за дорогу, за неровности обочин…
По всему зданию конторы слышались голоса и топот ног. Вели детей, несли сюда какой-то скарб, в дверях стоял Петраченков — он не считал, он просто вглядывался, словно искал кого-то и не находил. Располагались в зале заседания, расчистив от стульев место — их сгрудили у стены, с той стороны, где не было окон. Люди перекликались, искали друг друга, находили.
— А Кузнецовы? Где Кузнецовы? Васька с Мариной в санатории. Пацан их где и старики?
— Да Настя приведет, — откликнулись из глубины. — Они же суседи.
— Суседи… У Насти своих двое!
— Пошлите со мной кого-нибудь, — сказал Коршак.
— На такие дела не посылают, — тихо проговорил Петраченков.
Коршак думал, что Петраченков сам пойдет за Кузнецовыми. Но он выжидал. И тогда стало ему понятно: Петраченков не имеет права уходить отсюда.
На улице уже выл ветер. Это рванул тот самый тайфун, которого не ждали и с которым бороться нечем. Он поволок по небу над крышами языки огня — это было видно даже из окон конторы. И в зале, пока Петраченков стоял у порога, пытаясь разглядеть в сумерках людей, голоса притихли: кто-то должен идти.
— Соседей надо, соседи-то, здесь же они, здесь. — И голос переходит в полувизг: — Я же сама их тут видела. Сама!
— Петраченков, Петраченков! — позвали из коридора.
Петраченков стоял неподвижно. Коршак разглядел во тьме высокого парня. Тот суетливо застегнул на животе пиджак большими белыми руками, руки его тряслись — видно это было.
— Слу-шай, ты, Петраченко-о-в, ты… — наговаривал парень. — Слушай. Я приведу, приведу, но ты! Ты меня попомнишь, попомнишь ты меня. Я п-пойду, А ты — поп-помнишь…
И на это Петраченков ответил тихо и устало:
— Иди, Степан, Иди. Одни они там… Вот товарищ с тобой пойдет.
Коршак не знал Кузнецовых и потому он не думал о них. Только одни очень важные слова жили в нем и гнали его по освещенной пожаром улице: «Пацаны там, старики Кузнецовых остались».
Парень впереди горбился, отворачивая лицо от пламени, и бежал, всхлипывая… Коршак не представлял себе лиц тех людей, которых бежал спасать. Он видел только Настю, ему казалось, что вот-вот из зарева пока еще, а не из огня возникнет ее красная кофточка.
На одно только мгновение ему почудилось, что все это — сон, что он летит в машине Игнатова и заснул, и сейчас проснется: будет опять внизу дым, а впереди и выше — зеленое, невыносимо зеленое небо.
Там, впереди, куда они бежали, что-то загорелось, и ветер подхватил пламя — оно полилось ровным потоком через дорогу и уперлось сначала в изгородь, а потом взвилось над нею, над штабелем заготовленных на зиму дров, и из сумрака, словно вырезанный из светло-желтой фольги, возник дом. Его окна слепо сверкнули, посветились мгновение-другое, померкли — лопнули стекла. А пламя, как живое, ушло дальше. И второй дровяной штабель позади дома всосал огонь, и огонь поселился там, сверкая через неплотно прилегающие друг к другу поленья. Потом пробило поленницу насквозь огненными струями, как будто это вода, встретившая преграду на пути.