Погода в те дни стояла морозная и такая солнечная, что не хотелось сидеть дома, и даже время учёбы на курсах, которые Ксения любила, вдруг стало выглядеть потерянным. Если удавалось по дороге захватить кусочек солнечного дня, радовалась, как ребёнок. Она вообще всему радовалась: колокольному звону, нарядным дамам, спешащим по своим делам, световым пятнам от фонарей на снегу (как от витражей в Лозаннском соборе!), даже обрубкам жёстких кустов, которые торчали из сугробов. Училась Ксения легко, дома по собственному почину усердно занималась музыкой и почти выправила ошибки, допущенные в её отношении преподавателями. Мама считала, что Ксения могла бы стать концертирующей пианисткой, но это было, конечно, изрядное преувеличение. Домашнее музицирование приличного уровня, не свыше.
Когда Лёля – Алексей! – появлялся на Мещанской – а это бывало редко, брат работал в инженерном бюро, имея мало свободного времени, – то всегда просил играть для него Ксению, а не маму, как прежде. Несколько раз в последний год он сопровождал сестру в театре, на её любимых «Паяцах» они были дважды. Алексей всё так же мало беседовал с Ксенией, считая, что самое его присутствие уже говорит само за себя. Он стал красивым мужчиной, пусть и не слишком высоким, и Ксения с удовольствием отмечала, как смотрят на него барышни в театре, даже
На курсах им тоже интересовались, причём такие слушательницы, которых Ксения считала увлечёнными лишь латынью да греческим. Даже эти серьёзные барышни спрашивали: с кем это она выходила вчера после занятий, кто был тот эффектный блондин, подававший ей руку? Кому-то ради забавы Ксения говорила, что это её жених, другим честно сообщала: старший брат, инженер-путеец.
– Женат? – пытали её курсистки, и Ксения думала: если вам любовь интереснее учёбы, что ж вы делаете на Бестужевских?..
У Алексея пока не было невесты, и мама по этому поводу волновалась сильнее, чем за Евгению. Она любила сына, а дочерям своим сочувствовала, жалела их, но искреннего чувства к ним у Юлии Александровны всё-таки не было.
– Я знаю, что ты самая разумная из моих детей, – говорила она Ксении. – Ты непременно хорошо должна распорядиться своей жизнью, обещай мне!
Ксения обещала.
– Замуж выйти не напасть, – продолжала Юлия Александровна, – но в любой семье горя и счастья пополам. И не надейся, что рождение детей сделает тебя счастливой!
Мама сильно постарела, ослабла, плохо видела, и Ксения, стараясь не огорчать её, покорно слушала одно и то же, а сама думала: я пойду замуж только по любви, и у меня будут дружные, заботливые, красивые и умные дети! Ксению огорчало, что с Геней и Лёлей они не так дружны, как надобно братьям и сёстрам, каждый движется своим путём, а при случайных встречах лишь делает вид, что ему интересна так называемая семья. Евгения даже не скрывала, что видит свою жизнь только в Европе; она не любила русской зимы и не понимала удовольствия, с которым Ксения часами гуляла в мороз по Невскому.
– Нос покраснел, а руки холодные! – ругала она сестру. – Что ж ты муфту поленилась взять?
Евгения продолжала учиться живописи, рассказывала, как интересно теперь в Париже – туда съезжаются художники со всего света. Они с подругой Любовью Валерьяновной собирались перебраться из Варшавы в Париж следующей осенью, и теперь надо было хлопотать паспорт, а кроме того, взять в редакциях журналов рекомендательные письма. Книги этих журналов, где мама отмечала красными чернилами статьи Евгении, занимали почётное место в шкафу, и Ксения их порой почитывала, если не находила других интересных дел. Особенно Ксении нравилось, как у Евгении сказано про художника с весёлой фамилией Муха: «Его особенность составляет смелый и точный рисунок, гибкий стройный силуэт. И над всем этим рассыпается богатая фантазия его творчества, налагая на его рисунки европейской жизни удивительную роскошь Востока, печаль славянской души и остроумие парижанина».