Портрет на стене
День заметно прибыл, темнело не так скоро, как ещё месяц назад. Ксения почти дошла до дома, как вдруг вспомнила: вновь не выполнила поручение сестры, ведь та несколько раз просила купить краски и пеняла младшей за забывчивость. Отчего бы Евгении самой не прогуляться в лавку, непонятно. Но и выслушивать наново – увольте! К тому же возвращаться домой не хотелось: имела глупое желание растянуть этот день подольше, как, бывает, растягивают тесто для пирога. Лавка, где продавали краски, была совсем пуста, и приказчик, зевая, скучал. Ксана спросила санкирь для изображения лица.
– Барышне для икон? – спросил приказчик, и Ксения смутилась, подумав, как же это можно принять её скромную персону за художницу?.. Да ещё иконописицу.
Прижимая к груди свёрток, поспешила домой – а день всё тянулся и радовал, хоть и переходил из вечера к ночи… Зря она убежала вот так, не простившись! Представилось, как Константин смотрит ей вслед, поправляя пенсне.
Ах, если б не чернила на запястьях!
Извозчики разжигали костры на перекрёстках для сугрева, нарядная публика попряталась в театрах, как фигурки из музыкальной шкатулки, о которой Ксеничка мечтала в детстве. Руки замёрзли, она перекладывала свёрток из одной в другую и дышала на красные ледяные пальцы. Даша встретила на пороге, всплеснула руками:
– Замёрзли, барышня? Я сейчас самовар…
Ксения крикнула из передней:
– Геничка, я краску купила, не забыла!
Никакого ответа. Верно, опять надулась на что.
– Геничка!
В комнате сестры было пусто, на месте дорожного саквояжа на полу зиял прямоугольник, как бывает, если сдвинут мебель. Платья также исчезли, но на мольберте закреплён неоконченный портрет. Ксения поднесла к мольберту лампу и наконец рассмотрела его. Какой же уродливой видит меня Евгения, с горечью подумала младшая сестра. Стоило ли с таким терпением позировать, чтобы глядеть теперь на превеликий нос, опухшие глазки, длинные губы… Даже зеркало ко мне добрее, решила Ксения, и никаких сеансов я больше делать не стану. Кинула свёрток на Генину кровать и вышла из комнаты, столкнувшись с Дашей и лишь чудом избежав единения с самоваром.
– Даша, ты видала Евгению Михайловну?
– Они уехали, – отвечала прислуга. – Все красные из дома выбежали!
– А мама где?
– Барыня у себя, с головными болями. Доктора звать воспретили.
Ксения бросилась в комнату матери, там было темно, как в погребе.
– Даша! Неси лампу.
– Не надо лампы, – простонала Юлия Александровна. – От света пуще разойдётся.
Глаза быстро обвыклись с темнотой. Мама лежала на кровати, в уличном платье, поверх покрывала – неслыханное дело! Лоб обвязан платком.
– Что с тобой, мама? – Ксения отыскала её руку, крепко сжала. – Опять Евгения?
– Носишь дитя, рожаешь в муках, воспитываешь, а потом это дитя вырастает и ненавидит тебя всеми силами. Так оно платит за любовь, терпение, смирение… За что, Ксеничка, скажи, за что мне всё это?
– Что меж вами вышло, скажешь?
Мама попыталась встать с кровати, и пружины сей же час заскрипели.
– Лежи, не надо тебе вставать. Я принесу, что нужно. Так что вышло?
– Я лишь посетовала, что Евгения отказала Потоцкому в Варшаве.
– Мама, но ведь тому отказу уж три года.
– Вот и Евгения сказала, что я никак не могу принять очевидное. Что не для каждой девушки счастье в замужестве, и я, дескать, осведомлена о том лучше многих. Она справедлива, Ксеничка, но так жестока… И Лёля, ты ещё не знаешь, уезжает надолго в Богемию, там будут строить мост…
Мама заплакала.
– Ну полно, полно, мама! Я с тобой останусь, я не еду в Богемию и в Париж не собираюсь! Никогда тебя не оставлю, бесценный мой Бумик!
Ласковое прозвище, которым Ксеничка наделила Юлию Александровну в год возвращения из Лозанны, растрогало обеих – плакали в объятьях друг друга, пока перепуганная Даша не уронила за стеной лампу и не завизжала, что будет пожар.
Все трое долго не могли успокоиться. При этом Даша соображала, как бы намекнуть барыне, что жалованье второй месяц не уплачено, Юлия Александровна волновалась за Евгению, а Ксения видела перед собой Константина, который шёл с ней по линиям Васильевского острова, образующим другие линии – жизни, счастья, судьбы. Лицо его помнилось значительным, умным, чем-то походил он на покойного отца, а чем-то – на лозаннского репетитора Поля Меркантона. И веяло от него свежестью февральского мороза…
– Ты, Даша, пошли завтра за жильцом, – велела Юлия Александровна, когда все уже совершенно успокоились. – Евгения Михайловна уж точно не вернётся, а он хотел въехать непременно до весны.