– Вот и хорошо, – сказала Маргерит, – будем с тобой вместе учиться у мамы, Пампуш.
Это прозвище Ксеничка сама себе накликала. Рассказывала о русском пасхальном столе и, перечисляя разные яства, сболтнула заимствованное у Гоголя слово «пампушки».
– Как-как?
С тех пор Нелл и Маргерит звали Ксеничку только этим прозвищем, и даже мадам Лакомб сбивалась иногда на
В семье огорчались, что у Ксенички нет подруги. Маргерит, как имевшая больше контакта с людьми, принимала все меры, знакомила с девочками, посещавшими Шольдеровский институт, искала подруг вне его. У Шольдера часто бывали девочки двенадцати-пятнадцати лет. Институт был в моде, и его посещали дочери богатых родителей, вовсе не нуждавшиеся в ортопедических приборах, а просто для укрепления здоровья, гимнастики. Они, впрочем, здесь долго не задерживались. Некоторые из них были с Ксеничкой любезны и даже недолго дружили. Одна милая голландочка, ужасно говорившая по-французски, долго с ней переписывалась открытками даже по возвращении на родину.
У Шольдера лечились и взрослые, во втором этаже производились электропроцедуры и находились лежачие больные. Маргерит однажды сказала Ксеничке:
– Пампуш, посмотри туда, видишь, в приёмной моложавый брюнет, а рядом с ним дама? Это двоюродный брат Дрейфюса с женой.
Про дело Дрейфюса Ксеничка слыхала ещё в Полтаве. Родители сочувствовали и ему, и Зола. Говорила о нём и бабушка, всегда горестно вздыхая:
– Ольга Герцен, – представилась девушка, пожав Ксеничке руку.
Маргерит шепнула, что она дочь лозаннского профессора, русского эмигранта. Едва ли дед Ольги был для неё чем-нибудь большим, чем русским нигилистом! Но Ксеничка знала от отца и матери о Герцене и, когда рылась в «Русской старине», видела портрет Яковлева, отца Герцена, в каком-то странном головном уборе и чуть ли не в халате. Ольга Герцен обворожила Ксеничку, такое у неё было милое, доброе, искреннее лицо, но она почти не говорила по-русски! Всё же пыталась использовать возможность поговорить с соотечественницей, но с трудом вспоминала лишь несложные фразы, и те произносила с акцентом. Больше Ксеничка её не видела. Маргерит сказала, что она фельдшерица, приходила в институт по делу. Ксеничка удивилась: дочь профессора, внучка Герцена – и простая фельдшерица! Маргерит пожала плечами:
– Должна же она зарабатывать себе на хлеб.
В Зазеркалье
Танечка опоздала почти на двадцать минут – я думала, она вообще никогда не придёт. Ждала у «Буревестника», потом дошла до киоска с мороженым и купила своё любимое, за восемнадцать копеек. Странно, что в городе ничего не изменилось – такое же лето, как обычно: квас, продавщица в белом халате, следы от зубов на мороженке… Ничего не изменилось, а между тем изменилось всё; как такое может быть – не понимаю.
С мамой говорить о том, что произошло, бесполезно; до отъезда в Орск я несколько раз пыталась завести разговор о Таракановых, но она всегда делала задумчивое лицо и говорила, глядя в окно: «Сегодня совершенно точно будет гроза» или «Какой чудесный денёк нам выдали!» Прекрасная получалась беседа. Папа тоже мне не отвечал, просто дружески хлопал по плечу, как будто я какой-то парень, или, вздыхая, поджимал губы.
Наконец явилась Танечка. Она выстригла чёлку и выглядела совсем взрослой. Ногти накрашены перламутровым лаком, юбка-баллон, в ушах пластмассовые, очень модные клипсы, на плече висит большая клеёнчатая сумка, тоже модная. Танечка взяла меня под руку, и я вздрогнула, прямо как моя мама, которая не любит, когда к ней прикасаются даже самые близкие люди. Но сестра вцепилась крепко, не вырвешься.
– Можешь меня поздравить, – сказала Танечка, – я поступила в СИНХ, на экономиста!
– Поздравляю. – Я почему-то думала, что она поедет учиться в Москву, и была немного разочарована. Не тем, что Танечка снизила планку (мне всё равно), а тем, что она останется в Свердловске и будет жить вблизи от нас.
– Конкурс был сумасшедший, – улыбнулась она.