Потом опять открыла ещё наугад страницы и прочитала: «…прости ты меня, родная моя, самая моя родная, единственная моя, Ленка моя. Я повёл себя, как последняя сволочь, орал и визжал на тебя, как психопатичная баба-истеричка, а ведь ты просто немыслимо за меня испугалась, когда без моего ведома сама записала меня на КТ, а я, когда ты позвонила и сказала, что мне надо приехать, разозлился как сволочь, орал, что сама записала, сама и выкручивайся, а меня никто не спрашивал и никуда я ехать не собираюсь…». И это тоже Лена отлично помнила: она тогда и правда жутко за него испугалась, за сбои в его мозгах после того, как он на своём старом авто, которое, к слову сказать, водил великолепно, попал в небольшое, но всё же ДТП, в котором никто не пострадал, лишь помялись, да и то слегла, тачки. Но именно после того вроде бы мелкого столкновения мозги у него, видимо, как-то вредно тряхануло и начались в них сбои, странности, которых
Однако как специалист высочайшего класса, невероятный умница во всех вопросах авиационной безопасности, блестящий аналитик и практик он был по-прежнему востребован по полной программе, и это была для него пульсирующая жила жизни, его главный сердечный сосуд. И даже последствия ДТП никак не сказались на востребованности в его рекомендациях, анализе, предложениях.
Елена опять перелистнула страницы тетради наугад, упёрлась в строчки: «…родная моя, как, почему ты меня терпишь? Почему не разведёшься со мной? Я ни слова не возражу, потому что ты и только ты будешь права. Не знаю, не понимаю, что со мной, как много боли я тебе делаю, но, если ты от меня уйдёшь, я точно знаю, что пропаду без тебя. Мне бы на колени перед тобой — прощения просить за все те мои мерзости, за те ледяного бездушия ответы тебе, не могу, не могу! А ведь раньше, ведь когда-то мог, Ленка, Ленка моя, хоть здесь в этих строчках — прости ты меня, прости!..». И тут Лена упала лицом в строчки, и они, написанные простой шариковой ручкой, впечатывались одна за другой в её мокрое от слёз лицо…
Это был не дневник, нет. В нём не было ни дат, ни даже указания годов. Это была выплёскиваемая волнами тоска по ней, не высказанная ей, ни разу, никогда, и безудержная боль оттого, что он никак не может переступить через себя, оттаять наконец. Ну, почему, почемуууу???? Почему он бумаге доверял, а ей, живой, которую видел дома каждый вечер, которая дышала, чувствовала, жила абсолютно с ним одним в унисон, почему ей он ни разу ни полсловом не сказал хоть что-то из того, что было в этих записях?