В книге всё – правда: и истории учителей глухонемых детей, которые путешествовали с сиротским домом, как бродячий цирк, и история моего деда, который вернулся домой только через сорок лет после войны, и то, что моя бабушка Роза стала директором детского дома для блокадных детей на Южном Урале, и то, что мой двоюродный дед Иуда Штерн стрелял в немецкого посланника в Москве в 1932 году во время выборов в Германии (его упоминает Шаламов в рассказе «Декабрист»), и даже то, что Кажется Эстер действительно существовала. Единственным фиктивным элементом книги, как ни парадоксально, оказывается сам немецкий язык, на котором написаны эти истории, он становится попыткой увести текст из жанра мемуаров. Это, в частности, видно на истории с фикусом. Кажется, был фикус, который спас моего отца от смерти, но потом этот фикус исчезает из его памяти, превращается в фикцию, в вымысел, в небыль, непосредственно в литературу. Эта «непосредственность» принципиальна для всего повествования, всей модальности письма.
В частности, поэтому я не решилась переводить «Кажется Эстер» сама. Это не просто нарратив, а путешествие в язык, поэтому по-русски, наверно, надо было бы ехать в противоположную сторону и писать всё с другого берега. Более того, я сначала даже наложила вето на русский перевод. Мне повезло, что блестящий переводчик Михаил Рудницкий взялся за мою книжку. Он мужественно рискнул перевести текст, у которого, в сущности, нет оригинала, и который весь построен на межъязыковой игре. Переводить книгу автора, который знает язык перевода, тяжело, а когда это еще и родной язык – в особенности. Ведь надо создать какой-то новый образ, зная, что автор может и не узнать себя. Открытость переводчика оказалась и для меня захватывающим путешествием в родной язык. Михаил Рудницкий потратил немало сил, чтобы убедить строптивого автора в том, что это другая книга, и она имеет право на существование.
Одна из глав – о Бабьем Яре, о топографии родного города, недалеко от центра которого есть такое место, где убиты сто тысяч человек и с которым, по правде, на самом деле мало кто знает, что делать. У моего отца в шкафу мировой поэзии всю жизнь стояла репродукция картины в интенсивных и тревожных рериховских тонах: темно-синие клубы туч нависают над оранжевым обрывом, а где-то вдали, на самом краю этой бездонной ямы, тонкой белой полосой – Город. Это была картина Григория Синицы «Бабий Яр» (1961). Мне даже казалось, что вся мировая поэзия подпирает этот город, чтобы он не провалился в яр. Теперь там парк, огромный, несколько километров, где с одной стороны метро, а с другой – Кирилловская церковь XII века, построенная на одном из древнейших трактов Руси.
О моей прабабушке известно разве только то, как она умерла, но не ее имя. Эстер, Эсфирь считается спасительницей еврейского народа, а тут ее походя убивают, и это не кажется, а на самом деле, и единственное, что я могла для нее сделать, – замедлить ход ее смерти. Может быть, она и не была любимой бабушкой и из-за своей древности уже была близка к смерти. Но что это меняет в факте убийства? Название книги – попытка понять, сколько неясного и неразрешенного содержится в том, что мы называем исторической правдой. Все эти «кажется» – неприятие убийственных «закономерностей» истории.
Может быть, мне очень хотелось объяснить кому-то, может, даже самой себе, а заодно и людям, живущим в Германии, что от Берлина до Киева такое же расстояние, как от Берлина до Парижа. Моя книга возникла на пересечении бессилия и гнева. И дело не в патриотизме, а в памяти места, во внутренней необходимости описывать, в каком пространстве мы выросли или находимся, пусть и в жанре прогулки. Киев – удивительное и трагическое пространство на сломах культур. О катастрофах, в которых гибнут миллионы невинных людей, невозможно рассказать до конца. Но мне очень хотелось, чтобы Киев был на европейской карте сопереживания, и не только под знаком кровавых земель, а еще из-за красавицы Лёли, Кирилловской церкви и рассказа моей мамы об Ахилле.