«Кажется Эстер» – моя единственная книга, и написана она по-немецки. Честно говоря, для меня самой это стало неожиданностью. Я начала учить немецкий, будучи уже взрослой, но в языке была новичком и писала книгу, словно заново стала подростком. Может, это сказалось на несколько наивной интонации: человек смотрит на мир и никак не может принять ни автоматизм слов, ни логику насилия, ни идею предопределенности истории. Я учила язык по ходу письма. По-русски я понимала и ореол слов, и стилистику. Немецкий же был далек, как мечты романтиков, и вот туда, в этот немецкий, хотелось попасть как в область недостижимого. По-немецки вообще было непонятно, кто я, кто пишет и сколько у пишущего персонажа жизней.
Хотя книга написана по-немецки, она возникала как бы между языками, в стереоэффекте языков. И конечно, меня мучил вопрос, как вернуть ее в лоно родного языка, когда она так отчаянно сопротивлялась и не хотела, чтобы ее писали по-русски? Возможно ли ее перевести вообще? Тем более что «Кажется Эстер» – не о памяти, а о самом переживании события, о личном опыте и о человеке, который всем своим существом ощущает городские раны, видит город в соприсутствии времен. Этот опыт дан в языке. В чужом языке. Кроме того, само понятие «русского языка» для киевлянина-эмигранта за семь прошедших после издания лет отдалилось от «великого и могучего», стало еще более неустойчивым и неукорененным, ведь идет война.
Все началось с Берлина. Где-то во второй половине 1990-х я впервые попала на пустырь Потсдамерплац, до Второй мировой – самая большая транспортная развязка Европы. Мне казалось, я все знаю о войне, но этот удивительный пустырь в центре европейской столицы меня поразил: здесь казалось, что война закончилась вчера. Берлинская стена на десятилетия законсервировала военные разрушения. В фильме Вима Вендерса «Небо над Берлином» старик-рассказчик, Курт Буа, известный немецкий комик тридцатых годов, вовремя покинувший Германию, возвращается в Берлин восьмидесятых. Он просто идет через этот бесконечный непостижимый пустырь в поисках довоенного табачного магазина. Здесь когда-то кипела жизнь большого города. Попав сюда десять лет спустя, я увидела примерно тот же марсианский ландшафт. В тот приезд что-то случилось, и в конце 1999 года, наперекор логике собственной биографии, практически не зная языка, я переехала в Берлин, как будто вернувшись в свой город. Однажды в театре Фольксбюне я встретила актера Бруно Ганца, который в том фильме из ангела превратился в берлинского человека и упал на землю, слегка поранившись. Таков был его выбор. Я подошла тогда к Бруно Ганцу и сказала, что его падение с неба в Берлин послужило для меня примером.
«Кажется Эстер» возникла на стыке пространств и языков и пытается связать два мифологических места: Киев – «мать городов русских» и Берлин – «мачеху российских городов» (по меткому выражению Владислава Ходасевича). Некий современный человек движется в ландшафте мирной объединенной Европы из Берлина в Киев и все время спотыкается об историю. История досталась ему в наследство. Что ищет этот человек? Modus vivendi? Книга «Кажется Эстер» вырастает из опыта жизни в Берлине, в одном из самых мирных и веселых городов Европы, ставшим таким благодаря памяти о войне.
Этот человек хочет как-то сшить пространство, но постоянно оказывается на меже экзистенциальных катастроф военного времени. Путешествие начинается на берлинском вокзале и заканчивается в Киеве, у родного дома, и, таким образом, все повествование – своего рода возвращение блудной дочери. Я много раз стояла на Центральном вокзале, глядя на огромную рекламу транспортной компании «Бомбардир. Добро пожаловать в Берлин», не веря своим глазам. Как можно быть таким глухим к словам, чтобы помещать эту рекламу, бомбардирующую нас, над нашими головами, над всеми нашими путешествиями. Когда едешь из Берлина на восток, всегда оказываешься в ореоле той страшной войны, под сенью Бомбардира. Может быть, именно на этом вокзале меня настигли и пустырь, и бомбы, и безвыходность конечных станций, и то, что моя подруга назвала «еврейским ужасом железных дорог», – все это бессилие перед историей, перед тем, что случилось в XX веке, и тем, что я никак не могла предотвратить. Потребность в немецком языке возникла, может быть, из этого бессилия, превратившегося в несколько амбициозное желание примирить какие-то крайние. Если уж я пишу по-немецки, то миру – мир. Такой извод еврейского счастья. Но с миром не очень получилось.