Для этого надлежало совершить известное усилие, сделать определенный шаг. Какой именно — никто и никогда не объяснял. Это происходило непроизвольно, когда человек внутренне созревал и когда в один прекрасный день он вдруг ощущал себя готовым к роли участника. И каждому предстояло дорасти до этого самостоятельно, без посторонней помощи.
Единственное, что ни от кого не скрывалось, так это то, что прежде необходимо порвать с реальностью в привычном буквальном понимании этого слова, порвать с внешней дневной жизнью в городе-Вавилоне и навеки смешаться с представлением, с реальностью действа, поверив в игру. Но тем труднее было на деле провести границу между реальностью и вымыслом, между грандиозным шоу, а оно денно и нощно разворачивалось перед глазами, и своим внутренним миром, который опирался, несмотря ни на что, на очень конкретные, осязаемые понятия.
И вот что оставалось неясным до конца: а существовала ли эта граница? В нее можно было верить или не верить, окончательное решение зависело от последней дистанции, которую человек способен «воздвигнуть» в себе по отношению к окружающему миру. Многое зависело от него самого, от его природных дарований…
Никто и никогда здесь не обращался к нему по имени. Его настоящего имени никто не знал. Его звали просто Scriptor. Звучало совсем неплохо. Имелось в виду латинское «пишущий»? Он не был в этом полностью уверен. Спросить же не удосуживался. Как-то не принято здесь было спрашивать. Иногда это прозвище звучало как невинная насмешка, а иногда даже как издевательство, тем более что никто не произносил его серьезным тоном. Впрочем, расплывчатость клички его устраивала. Анонимность приходилась кстати. Потому что и сам он никогда не относил себя к гильдии пишущих. Потому что понимал, что это не профессия, а скорее внутренне состояние, немногим отличающееся от болезни. И когда, в силу обстоятельств, ему приходилось отвечать на вопрос: «Каков род ваших занятий?» — он делал это не иначе, как с заминкой. Появлялось неодолимое чувство, что его заставляют лгать, причем во всеуслышание, но просят делать это так, чтобы слова звучали искренне, от всей души.
К его зеленоглазой знакомой все обращались со словами «ваша честь». Почему именно так — не знал, по-видимому, никто. Но он и на этот раз не задавался вопросами. Он начинал постигать науку: принимать условности, как есть. Ведь нормы, как самые простые, очевидные, так и сложные, непонятные, присущи любой действительности, даже самой что ни на есть абстрактной, вымышленной. Без них земля, реальность, мир… — всё готово лопнуть в любой миг и исчезнуть как мыльный пузырь…
С началом очередного зрелища по залу начинал шнырять коротконогий, преклонных лет человечек, похожий то ли на перса, то ли на таджика. Его звали Канцеляриусом. На голове старичок носил тюбетейку. Говорили, что он представитель какого-то очень древнего еврейского рода. В роль Канцеляриуса входило встречать новоприбывших и раздавать им тексты. То одному, то другому зрителю он протягивал тетрадку. Так выглядела церемония посвящения. В следующий миг Канцеляриус уже семенил по своим делам. Но потом всегда неожиданно появлялся опять…
Все здесь чувствовали себя и вместе, и врозь. Все говорили об одном и том же. На разных языках, но давно не придавая этому значения, не стремясь понимать друг друга. Отойдя в сторону на пару шагов, собеседник терял смысловую нить, и это считалось вполне естественным, нормальным, пристойным и даже общепринятым. Едва ли не с суеверием все соблюдали этот давно вошедший в обиход принцип легкого, безболезненного неверия ни во что — ни в реальность происходящего, ни в то, что всё это являлось нереальным. Это была та изотропная в своем роде модель людского сообщества, на которую походила — если для однородности всё смешать: имена, эпохи, верования и судьбы — вся человеческая история. Без низов и без верхов. Без разделения темпераментов, характеров и даже помыслов на положительные и отрицательные. Без разделения людей по качествам, полезным для общества и вредным, без разделения их на левых и правых, на тех, кто должен править, и тех, кто должен подчиняться правящим. Любые обобщения здесь казались бессмысленными. В обобщения никто давным-давно не верил…
«…Ибо кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется!» — провозглашал выходивший на сцену ведущий. И действие начиналось…
Два молодых человека во фраках выкатывали на сцену подобие платформы на колесах, на которой стоял пухлый и по виду тяжелый мешок. Развязав мешок, молодые люди вываливали на сцену кучу зерна. А затем, хватая его пригоршнями, начинали швырять зерно в зрителей.
Зрители же вели себя так, будто только того и ждали. Весь зал с улюлюканьем приходил в движение, все пытались поймать зерна на лету. Зачем — вряд ли кто-то понимал. Но все знали, что зерен нужно нахватать как можно больше.