Не успел он вновь об этом со смутным и вкусным предвкушением подумать и уж тем более взяться за серебряный колокольчик, как резная, богато инкрустированная дверь в его рабочий кабинет приоткрылась и в нее бочком заглянул пожилой и печальный, потому как с вечного недосыпу, обергофмейстер.
— Накрывать прикажете в спальне или в столовой? — спросил вполголоса, отвешивая поясной поклон с касаньем пола правой рукою, возвращаемой после к сердцу.
— Валяй в спальне, — весело ответил, не оглянувшись на дверь.
Через десять минут его уже омывали и притирали, как живого покойника, в походной мраморной купели.
Не доверяя слугам и рабам, с расшитым лиловым халатом в распростертых могучих руках терпеливо застыл над купальней верный, потому что с отрезанным языком, охранник.
В спальне прямо на тяжёлом персидском ковре, на котором, если встать, долго сохраняются вкрадчивые очертания твоего тела, уже накрыт сказочный дастархан: мед десяти сортов в нефритовых плошках, изюм, черный и золотой, черная икра, каймак, искуснейше порезанные тоненькие и уже очищенные, мускатного цвета, ломтики любимой рыбы кутум, заварные чайники всевозможных калибров, вяленая же оленина, горячие печеночные колбаски, вазы со свежими фруктами и отборным тусклым виноградом. Горячая фуа-гра. Букет полевых цветов. Три или четыре золотых кувшина с греческими, испанскими и кавказскими винами. Рецина — каган к ней неравнодушен.
На ковре, ничком, головою к чинарой кровати, оттоманке размером в хороший виноградный салмак лежала безмолвно, в одном только полупрозрачном кисейном сари, утренняя благоухающая дива. Даже если ее сейчас нетерпеливо поднять, очертания на бесценном ковре останутся столь бесценные и соблазнительные, что ложиться, рушиться, не сдерживая себя, можно будет прямо на них.
Каган улыбнулся. В неписанном дворцовом уставе, конечно, значится, что понравившуюся наложницу в каганов альков должны привести «быстрее, чем по мановению ока» — как будто каган все еще нетерпеливый и неопытный юнец: не успеет расстегнуть ширинку, а в ней уже мокро. Ну ладно, мановенье ока — дурное дело нехитрое. Но как они всякий раз угадывают, к о г о привести? Он ведь и слова ещё не сказал и глазом не моргнул. А обшибочек все равно не бывает. Не случается.
На сей раз не ошиблись тоже.
На персидском ковре — синеглазая персидская кошка…
Давненько не засыпал каган, как маленький мальчик, на женской руке. Рука тонкая, с бережно очерченной полою косточкою внутри — в ней, наверное, как в серебряной флейте, циркулирует глоток совершенно нездешнего бриза. Покоящаяся в ее ласковой излучине тяжелая, с седыми, сталистыми кольцами волос голова кажется вынесенной, вымытой на эти юные берега из совершенно других и далеких археологических пластов. Обломок древности, пойманный, выуженный за седой вихор жизнью только-только развидняющейся.
Так-то оно так, но каган втайне убежден: девочек этих отыскивают не столько по красоте и возрасту, сколько по каким-то другим врожденным признакам. Да, она годится ему во внучки. Но по колдовскому знанью некоторых темных и тайных сторон плотской жизни наверняка прожила — в этой душной и сладкой темнице — не меньше самого кагана. Или уже родилась с этим завораживающим знаньем в кончиках пальцев, в причудливом разрезе губ, дословно повторяющем, выставляющем напоказ, на пробу, только в иной плоскости, другой, сокровеннейший разрез, который прячут и берегут до самого крайнего вздоха, чтобы потом — вздохом же — и раскрыть, заслезившимся, тебе навстречу, делая эту прободную, змеиную ранку сразу двуполой. И в кончике горячего языка, что по вкусу и шершавой, ежевичной своей матерчатости совершенно неотличим от девичьих же сосков: его и дают, суют тебе, как младенцу, тоже на пробу, чтобы ты потом, уже обольщенный, накинулся, как с голодухи, на два его же аналога, выгнувшихся под твоими мягко сжимающимися ладонями, словно ты их, две эти весенние почки, собственными руками и выжал из весенних молочных глубин.
Неоднократно выцелованный и вылизанный, многажды перевитый прохладными ее руками, которых на поверку оказалось явно больше, чем две, и коронованный точеными ее ногами, спал он теперь на чутком ее плесе, вынесенным, наконец, и забытым ее же безмолвной волной.
То, что девчонка немая, каган понял не сразу: положение наложницы и не предполагает особых разговоров с властелином. А когда понял, было уже поздно: может, именно немота, отобрав у девушки речь, дала ей нечто еще более первородное. Ведь самые страстные речи — это наши одинокие ночные мольбы, которых никто, кроме Бога, не слышит. Поняв, в первое мгновение испытал досаду, причем не на девчонку, а на своих же визирей: чего это ради подсунули? Совсем мышей не ловят! Но в следующий же миг счастливая волна вновь накрыла его — девчонка наверняка угадала ход его мыслей и, как в наказание, заставила отречься от мыслей вообще.
Да какая, собственно, разница! — все мужчины мечтают иметь в любовницах немую. А в женах и подавно. Хатун — немая? Да такого счастья и представить невозможно!