Арденкранц кивнул. Он отставил чайную чашку, вытер салфеткой усы и молча принял послание. На дорогой бумаге женским каллиграфическим почерком были выведены нежданные строки:
«
Самый молодой пациент Манеоры, баронет Огюст, был слабым мальчиком, который только Создателю известно как прожил на этом свете одиннадцать лет. И всю свою маленькую, жалкую жизнь он страдал тяжелым расстройством рассудка: мучился от длительных припадков, во время которых в него будто вселялся бес. Баронет катался по полу, кричал не своим голосом, задыхался, пускал пену изо рта – словом, с ним происходило такое, о чем в приличном обществе даже не упоминают.
Одиннадцать лет вместе с ним страдала его семья – так, что родители его были даже готовы разлучиться, ведь месье Альдельм неустанно винил жену в производстве «порченого» сына.
Сегодня ночью мальчик умер.
– Папенька? – Голос дочери вырвал Манеору из тяжких пут траурной записки.
Первым, что увидел Арденкранц, оторвав взгляд от бумаги, были испуганные глаза его незаконнорожденной наследницы – такие же большие, как в детстве. Скрытая враждебность, сохранявшаяся между отцом и дочерью уже не первый год, тут же испарилась.
– Черт возьми, черт возьми! – запричитал Арденкранц, выскакивая из-за стола. Доктор старался не ругаться при дочери, но утренняя записка совсем лишила его равновесия.
Расстройство рассудка в то время лечили бесчеловечными методами, а буйных опьяняли морфином, – психиатр не обманывал себя в этом. Да, прежде у него уже умирали пациенты, и даже больше десятка, наверное. Но причиной их смерти была либо старость, либо заразная болезнь. Никто не умирал внезапно, тем более после месяца улучшений.
Но что случилось с мальчиком? Навредил ли он себе, впав внезапно в безрассудное состояние? Захлебнулся ли собственной слюной или задохнулся, когда в припадке язык его перекрыл дыхание в горле? Почему же ночью не послали за Манеорой? Может, несчастные родители и вовсе решили спасти супружество и помогли неудачному чаду избавиться от страданий?
Выбора у доктора не было: ему как наблюдающему психиатру следовало явиться на зов Альдельмов. Поэтому месье Манеора бросился наверх, в свои покои, чтобы облачиться в черный траурный фрак. Он преодолел лестницу за два шага. В висках у него колотилось, а шея вдруг сильно зачесалась, будто на нее попал кусочек мидии, от которых Арденкранц густо покрывался сыпью.
И откуда взялось столь тяжелое ощущение на душе, – будто странное предчувствие? Давно уже Манеора не испытывал подобного, с тех самых пор, когда сам запретил себе делать это. Ведь у него была маленькая дочь, которой требовалось достойное воспитание. Которой нужен был отец в здравом рассудке.
Запыхавшийся и раскрасневшийся, Арденкранц встал перед зеркалом и рывком расстегнул рубашку. На ключицах его обнажились два глубоких шрама, только теперь они, как показалось доктору, раскраснелись и будто пульсировали.
«Игла», – вспомнил он, и сердце его взыграло. Игла может оставлять за собой глубокие борозды на шее, заживающие уродливыми вспученными рубцами и свидетельствующие о том, что произошедшее с ним – не плод его воображения. Доктор Манеора с упоением прошелся ногтями по неспокойным шрамам. Не могли же добавить мидии в мыло?
Две глубокие борозды, забава его обожаемой женщины. Его пожизненная метка. Женщина эта всегда была с ним – ближе других. Даже ближе, чем Арденкранц Манеора мог себе представить. Но он уже ни в чем не был уверен.
Доктор Манеора не имел ни малейшего представления о том, что говорить по приезде к Альдельмам. Он положительно не мог ограничиться стандартной открыткой с траурной каймой, но при этом не знал, как выразить свои соболезнования устно. Он никогда не чувствовал привязанности к тому больному ребенку, однако первичные ярость и несогласие сменились шоком и растерянностью. Теперь они довлели над Манеорой, сковывали малейшее движение языка. Потому с великими затруднениями, долго колеблясь и ловя на себе удивленный взгляд кучера, доктор попросил доставить его сначала к особняку семейства Боувер.