Они, эти алкаши, в столовой, которых вытащили из кроватей и курилок, чтобы послушать каких-то лучезарных мудаков, желающих нанести им максимальный урон счастья, – были хмурыми дядьками, с поношенными, испитыми лицами, часто в шрамах, с потухшими глазами. Еще недавно я сам лежал среди таких в психиатрической больнице Гиляровского, в отделении для алкоголиков, и прекрасно понимал их недоверие. Нас тоже выводили в столовую послушать очередного психолога-гастролера. Все это воспринималось всегда в штыки, думаю, причина в том, что с алкашами должен работать детский психолог, который из-под полы толкал бы им «запретные» истины, а не совал их в лоб, как кашку манную.
Да, еще недавно я и сам курил с такими в туалете дурдома и посмеивался дурачком, но теперь я стоял по другую сторону; я был трезвый, прилично одетый, а не в пижаме в клетку, и с более-менее стойкой уверенностью в завтрашнем дне – по крайней мере, завтра меня ждала работа, и это было точно и ясно, как божий день.
А что их ждало – неизвестно, и мне это чувство оставалось до боли знакомым: когда выходишь из психушки, и все вокруг кажется каким-то искусственным, ненастоящим, будто попал в игрушечный мир. Но это длится недолго. До первого стакана.
Обычно в нормальной жизни, пока сам не вышел за край, не запил, не сделал чего-то предосудительного, а стойко несешь в себе, как взрывчатку, свой опасный патологический потенциал, – других таких же, как и ты несчастливцев, но в активной фазе, ты обходишь за километр, всячески дистанцируешься от своего отражения в их лицах, стараешься не замечать запоздалую зеркальность их движений. Разница, что вел так себя полгода назад, а они теперь, кажется огромной, и ты уже горд и не хочешь иметь с ними ничего общего. По-моему, эта разобщенность и отсутствие смелости принять свою слабость всех и губит.
И когда в трезвом виде приходишь к таким, каким ты сам был еще недавно, и тратишь на них свое время, – даже если ничего не говоришь, пока другие опытные анонимы ораторствуют, – это производит эффект обнажения: будто ты всю жизнь маялся одеждой, стеснялся своей постыдной наготы, и в миг взял и сбросил рубище своих комплексов посреди буднично-серой толпы. Что в случае контакта с бомжами (через вспоможение им едой), что в этом – с тебе подобными спиртными наркоманами, это работает на выправление работы мозга, пополняемого гормонами счастья. Возможно, так это работает только со мной. Я не могу говорить за других. Когда мы вышли из больницы и закурили, я спросил одного анонимного, сколько из больных, что взяли визитки, приходит потом на собрание, и он с чистой совестью ответил: да почти никто. И пояснил: ему вообще плевать на них, на это мясо, он делает это для себя, для программы, система работает, и он не пьет благодаря ей, а на этих придурков ему начхать. Я сразу возненавидел этого человека, и отчасти эта ненависть перешла на все «движение». Позже, только в более этичной форме, я слышал такое же и от православных волонтеров: они говорили, что кормят бездомных и снабжают их одеждой, не потому что тем холодно и голодно, а потому что это сближает их с богом, потому что богу так надо – он так заповедовал. И надо выполнять. Для рая в перспективе.
Как бы там ни было, с анонимными мне пришлось вскоре расстаться совсем. Я не мог ездить с ними только по больницам, не посещая обычных собраний, которые становились все более в тягость: пока ты новенький тебе прощают непогруженность в тему, но когда ты и через три месяца продолжаешь быть себе на уме, тут дело уже принципа: и твое нежелание слиться с ними претит их вере в спасение. И они смотрят на тебя глазами обманутых детей, которым ты обещал подарить игрушки, но коварно обманул. И все на тебя надулись, и не воспринимают больше всерьез, а твое по-прежнему настырное присутствие в их кружке негласно расценивается как шпионаж.
***
Девушка решилась покинуть меня окончательно. Приехала забирать вещи. Взяла с собой парня – друга детства. Он брезгливо стоял в коридоре: видимо, не предполагал, что его лучшая подруга могла любить такое чмо, у которого даже мебели нормальной нет и паркет советский сыпется. Дальше заходить он просто боялся (и правильно), хотя я вежливо предложил ему чая.
В целом, я перенес это безболезненно; немного, конечно, погрустил, поплакал, но это было привычно и знакомо. А значит – приятно. Да и сам же я за полгода до этого начал ее выживать: ровно с того момента, когда приперся домой пьяный в салат на Восьмое марта, и начертал на обоях маркером огромную бабу с дойками. По дороге домой мне почему-то стало усиленно казаться, что я не достоин такой девушки, и вот такими «пентаграммами» я принялся изгонять «добрый дух».
А потом как-то поехал «ностальгировать» в Крылатское, зная, что вечером нужно встречать ее с поезда, и так доностальгировался, что к перрону приполз на карачках. А в поезде она познакомилась с приятным молодым человеком, вышла на перрон, а тут такой конфуз. Не удобно-с. Я вообще не понимаю, как можно было тут еще раздумывать.