Виктор любил эту пору поспевания трав. Колосится, выметывает свои метелки пырей; наливается густым соком клевер; в притененных местах голубо и розово цветет медуница. Все полно жизни, все буйно идет в рост, и нет этой силе никакого удержу.
Среди разнотравья на лысом взлобке у высохшей мочажины Виктор заметил короткий бурый, с прозеленью стебель. На нем, начиная с середины, мутовками лепились отростки. Он разнился от окружавшей его травы, чем-то напоминая маленький, выползший с весны из земли сеянец сосенки. Когда-то, в давние, доисторические времена, хвощ и впрямь был деревом. Деревом-гигантом. И высился над гигантами же — плаунами и папоротниками. А теперь вон какой — стоит поднявшийся на два вершка от земли.
С хвощом у Виктора связано наивное ребячье стремление к научному открытию.
Узнав о деревьях-хвощах, он прилепился к Павлу Лукичу с вопросами: как, да почему, да отчего стали они такими? Не получив точного ответа, задумался, стал искать книги об этом, рылся в журналах, жадно проглатывал статьи, в которых высказывались догадки, почему вымерли на земле гиганты-растения и гиганты-животные. В одной статье доказывалось: произошло это оттого, что магнитный полюс земли сместился, и пока он блуждал, из космоса хлынуло губительное излучение, изменив наследственность всего живого на земле. Так вот в чем дело! Радиация… Начитавшись о ней, Виктор подумал, что облучение расщепило, но оно же и поможет создать гены растений-гигантов. Виктор долго носил в себе эту мысль, горел как в лихорадке, разгоряченный ею, — так это было просто и велико, так сладко помечтать о великом открытии… И лишь на практике в институте генетики, занимаясь облучением растений, он посмеялся над своей наивностью.
Об этом напомнил ему притулившийся у мочажины хвощ. Виктор нагнулся, разглядывая надломленный, помятый чьим-то сапогом стебель; воспоминанье о своем стремлении разгадать эту загадку природы чем-то тронуло его.
Так вспоминаем мы о детских своих увлечениях — с грустью, со светлой улыбкой и как-то свысока…
Павел Лукич в расстегнутой куртке сидел на меже. Это был совсем другой человек — мягкий и стеснительный, каким он и бывал все время, пока не находил на него «стих». Снизу, из-под широкого поля соломенной шляпы, он виновато поглядел на Виктора.
— Пришел? Вот и хорошо, вот и славно. Ты, друг ситный, не обижайся на меня. — «Друг ситный» было его любимым выраженьем. — То одно у меня не выходит, то другое. — Он подвинулся, словно рядом мало было места, пригласил: — Садись, потолкуем. Видишь ли, отпустил бы я Важенкова со спокойной душой, если бы он сказал мне об этом заранее. Силком человека возле себя не удержишь. В семье доживают до серебряной свадьбы — и то расходятся. Я это понимаю. Но ведь он ничегошеньки мне не говорил. Как снег на голову.
— Значит, не любил вашего дела, — рассудительно вставил Виктор.
— Не любил? — Павел Лукич споткнулся на этом слове и задумался. — Не-ет, тут что-то не то, — не согласился он. — Важенков не меньше моего колотился на участке. Пшеница эта, — Павел Лукич кивнул на делянку, — и его скрутила. Видишь какая: не успела выйти в трубку, а уже выкинула номер. Смотри, одни стебли не походят на другие.
— Нет, не вижу, — пригляделся Виктор; проговорил он это с запинкой. Пригляделся еще и сказал увереннее: — Ничего не вижу.
— Ну, это потому, что ты не сидел над нею. Годика два походил бы сюда — увидел.
Павел Лукич говорил с горечью, но спокойно; не было в нем обычного раздраженья, когда не понимали его с первого слова.
— Полиплоидия — занятная штука. В клетке увеличивается число хромосом. На одну-две. Пшеница эта по многим признакам явный полиплоид. Но в том-то и закавыка, что она ведет себя не как обычный полиплоид, каждый год устраивает фокусы: либо дает стандартный колос, либо частью вырождается. Вот где они сидят у меня, ее капризы! — Павел Лукич ребром ладони постучал себе по жилистой шее.
«Вон оно что. Понятно», — подумал Виктор и вспомнил — как-то Павел Лукич жаловался ему: «Есть в нашей работе такой закон. Чем дальше мы заглядываем в малый мир клеток, хромосом и генов, тем он становится для нас шире и понятней. Но чем глубже мы его познаем, тем больше остается в нем непознанного». — «Где же выход?» — спросил тогда Виктор. «Где выход? — повторил Павел Лукич и сам же себе грустно ответил: — Разглядывать непознанное на острие скальпеля одно за другим, пока хватит жизни». — «А если не хватит?» — «Это-то меня и беспокоит». Павел Лукич поморгал глазами и отошел. Это было в прошлом году.
Виктор взглянул ему в лицо. Верно ли, что больше всего гнетут его мысли о невозможности конечного познания меняющихся явлений, а Важенков всего лишь предлог для раздражения? Так ли это? С первого взгляда не поймешь. По усталому лицу Павла Лукича ходили тени от колышущейся пшеницы, как от волн на реке.