Что сталось со мной, когда я положил трубку? Думал ли я о том, что смерть, являвшаяся, как должно было бы мне казаться, преимущественным правом стариков, уже бродит среди нас? Или сожалел о Новике, которого не знал прежде, да и теперь не знаю? – вряд ли. Вероятнее всего, я впал в то особенное, свойственное только юности состояние веселой, не омраченной самокопанием тревоги, когда впервые сталкиваешься с чем-то настоящим, подлинным и тебе уже не терпится испытать себя. Если я и думал о чем-то, то, вероятнее всего, о плывущем в безумной высоте морозного неба крохотном прямоугольнике бетонной плиты, сначала загородившем солнце, а потом и все небо – дальше мое целомудренное воображение работать отказывалось, превращая картинку в сухую информацию газетного сообщения, опубликованного Женей примерно через пару недель в подпольной «Хронике текущих событий», чем он ужасно гордился: накрыло восемнадцать человек, Новик был девятнадцатым, его, успевшего отпрыгнуть, все-таки догнал осколок весом около пятидесяти килограммов.
Наиболее трудная роль в этой экзистенциальной акции – Новик играл гениально в силу совпадения роли и судьбы – досталась Мише, ему еще только предстояло найти убедительный для себя и окружающих образ своего горя, но с каждым часом сделать это было все трудней, потому что неудовлетворенность горем все больше заслоняла само горе. Он смутно догадывался, что горе должно принять форму его тела[24]
, но как достичь этого, он, разумеется, не знал. Попытка прибегнуть к задушевным воспоминаниям о детстве оказалась, скорее всего, неудачной, и все эти кнопки, подложенные на стул учителя, прогулы уроков с непременным, за семь копеек, мороженым, драки из-за влюбленности в одну и ту же, мелькнувшую белой полоской трусов преждевременно созревшую одноклассницу, когда на тебе, как назло, надеты новенькие брючки и никакое чудо уже не может их спасти – не оказывали ожидаемого действия, ибо они хороши и уместны потом, в фазу избывания горя, но откуда Мише было это знать тогда, в восемнадцать? Было отчего впасть в отчаяние.