Когда-то мне, как и Мише, и Жене, и Генриху, было восемнадцать. Компания наша сложилась, уж не знаю – благодаря или вопреки – скучным обстоятельствам тех уже достаточно крепко позабытых времен, и то, что нас соединило, касалось, надо полагать, материй столь тонких, что и теперь, спустя четверть века, расшифровке не подлежит – табу. Но были мы сентиментальны, по-юношески неразборчивы, и потому к нам нередко забредали какие-то случайные люди (подружки не в счет), как правило, друзья наших порознь, в разных концах Москвы прошедших детств; уже чем-то неуловимо чужие, далекие – они, что вполне понятно, не приживались, хотя и не исчезали насовсем, продолжая необременительно существовать где-то поблизости – в случайных встречах с размашистым рукопожатием и вялыми, мучительно ненужными словами на трамвайных остановках и переходах метро, в редких и постепенно пересыхавших телефонных звонках с приглашениями на официальные мероприятия вроде свадеб или проводов в армию. Новик же забрел к нам уже мертвым – мертвее не бывает – и остался навсегда.
Кажется, звали его Сашей, хотя на все сто поручиться не могу – для нас он навсегда остался Новиком (простенькое и необидное школьное прозвище от фамилии Новиков[19]
). Клише его внешности, которым я пользуюсь до сих пор, сработано, надо полагать, целиком с Мишиных слов (фотографии, если они, конечно, были, до меня, увы, не дошли), а те два запечатлевших школьную вылазку на природу снимка, что подсовывает мне память (любительские, плохо проработанные, с непременными пятнами фиксажа), скорее всего, являются фальшивкой, наспех выполненной по шаблону пионерского детства в той же подпольной мастерской, где обычно делаются сны. На первом – округлая купа ив (по ней нетрудно догадаться о наличии уютной пескариной речки), выпотрошенные, с выползшими наружу вещами рюкзаки, брошенный плашмя в траве топор; в темноте треугольного зева палатки чья-то различимая лишь блеском очков физиономия, возможно Мишина, а на бревне перед прогоревшим костром – долговязый, с упавшими на лицо прямыми светлыми волосами, в распустивших шнурки кедах паренек самозабвенно терзает плохонькую гитару; этот же паренек стал героем и второго снимка: выпучив глаза и высунув до подбородка язык, он выставил над доверчивой Мишиной головой рожки из разведенных латинской «V» пальцев[20].О его гибели я узнал раньше, чем о его существовании. Собственно, гибель и была поводом к этому странному одностороннему (или потустороннему) знакомству[21]
, подробности которого – увы! – утрачены. Однако в данном случае я полагаю вполне допустимым прибегнуть к реконструкции, ибо, утратив частности, сохранил, как мне кажется, главное: некий мотивчик, вобравший в себя все основные гармонии того, канувшего в никуда, времени.Может быть это было так: телефонный звонок, Миша. У него трудная, требующая некоего литературного навыка задача: сообщить о смерти Новика, суметь двумя-тремя точными штрихами оживить мертвеца, чтобы я понял, о ком речь, и смог бы быть искренним в сопереживании[22]
, и в тоже время умудриться не заболтать первоначальную, самую верную ноту горя. Думаю, задача эта оказалась Мише не по плечу, его горе если и не потеряло своей девственности, то как минимум подверглось испытанию соблазном подобрать более или менее точные слова для своего выражения – откуда парню восемнадцати лет было знать, что этих слов не существует? – а в результате – острая неудовлетворенность своим горем, гора, родившая мышь, ходульный конфликт смерти с обыденностью: все как всегда, жизнь продолжается, но уже без Новика, и никому нет до этого дела, и ничего в мире не изменилось, и улица, что движется мне навстречу, ничего не замечает – ни печали, ни оглушенности, разве что брюки явно заграничного производства бросаются в глаза[23]. Короткие гудки.Датировать появление Новика в нашей компании следует, я полагаю, 1972 годом, весной или самым концом зимы (темнело довольно рано), – дата здесь уместна хотя бы потому, что она фиксирует наш (мой, Мишин, Генрихов, Женин) переход в некое новое, как нам тогда казалось, качество. Несмотря на то что нами уже были прочитаны и Кафка, и Камю и была ксерокопирована в «почтовом ящике» Мишиного отца номерная, для служебного пользования брошюра с лекцией Сартра об экзистенциализме, обнаружилась и пошла по рукам вполне легальная книга Пиамы Гайденко о Кьеркегоре, заструился шепоток о недоступных: Бердяев, Шестов, Хайдеггер, Ясперс, – знания наши были более чем случайны и хаотичны, философствовали мы весьма дилетантски, позорно прибегая в затруднительных местах к простейшим конструкциям здравого смысла, и здесь надо отдать должное Мише, он привел в нашу компанию Новика, этакое наглядное пособие, благодаря чему смерть как реальная экзистенциальная проблема впервые была поставлена перед нами с такой силой и в такой полноте.