– Будет гроза, – промолвила Настя, взглянув на западный горизонт, который заволокло мрачной синевой.
– Не раньше, чем через час, – заметил Грицко, – а может, тучу и вовсе пронесёт мимо.
Следя за его работой, она невесело размышляла о чём-то. По её тонкой, белой руке, изящно державшей костяной гребень, ползла большая божья коровка. Ползла, ползла, потом вдруг остановилась на выставленном вперёд суставе запястья.
– Ты и её нарисуешь? – спросила Настя. Грицко мотнул головой.
– А почему нет?
– Потому, что вряд ли они там водятся.
– Где?
Из степной дали докатился, стихая, гром. Грицко, высунув язык, старательно вырисовывал что-то тоненькой кистью. Настя решила, что он рисует её лицо. Ей стало тревожно.
– Грицко! Скажи, кого ты рисуешь?
– Тебя рисую, – гораздо больше с испугом, чем с удивлением отвечал Грицко, бросив взгляд на Настю поверх доски, – разве здесь ещё кто-то есть?
– Маришка сказала мне, что на досках рисуют лишь Богородицу и угодников. А простых людей рисовать, даже и цариц – берут холст, натягивают его на раму, чтоб не болтался, раму ту золотят до чудного блеска, а на холсте уже и рисуют.
Грицко растерянно почесал затылок.
– Ну, это надо уметь. Холст – дело особое. Я учился только на досках. Да и потом…
Тут он вдруг запнулся.
– Ну, что потом? – сердито спросила Настя. Божья коровка, расправив крылышки, улетела.
– Если нарисовать тебя на холсте – все, пожалуй, скажут, что не на нём тебе надо быть. Ну, или подумают.
Сказав это, Грицко умолк. Молчала и Настя. Она ждала продолжения. Живописец смутился ещё сильнее.
– Ну, как бы сказать… У тебя в глазах страдания столько, что на тебя хочется молиться, как на Деву Марию.
– Да?
Мимолётная, как судорога, усмешка на губах Настеньки обожгла Грицку сердце. Он поспешил вернуться к работе, чтоб успокоиться. Но досада не отступала.
– Какой ты глупый, Грицко, – опять усмехнулась Настя, смахнув с ноги муравья, – совсем дурачок!
Дуб начал шуметь – подымался ветер. Светлые глаза Насти вдруг изменились, будто бы отразив мрачную часть неба.
– У Богородицы на глазах дитя её мучили и казнили! А я печальна лишь оттого, что Яська со мной неласкова, как напьётся! Если тебе не на кого молиться, Грицко, помолись на пана. Его печаль к великой святой печали куда как ближе!
– А что ж он так себя мучит? – тихо, но страшно проговорил Грицко, нанося мазки, – признался бы, чья ты дочь, и дело с концом! Кого он боится? Маришку с Лизой? Да пусть хоть лопнут от злости! Чем ты их хуже?
– А ты как будто не знаешь, чем я их хуже! – с горечью отозвалась Настенька, – на могиле их матери он льёт слёзы, просит прощения, что гулял от неё с холопкой! Лиза всё это слышит. А как холопку звали, едва ли он даже помнит.
– И всё же он тебя любит, Настя. Это уж точно.
– Да, верно. Любит, но совсем крохотной частью своего сердца. А остальной – ненавидит люто. Пуще его ненавидит меня лишь Лиза – за то, что мы схожи с нею. Лишь волосы и глаза не одного цвета.
С четверть часа молчали. Грицко работал сосредоточенно, быстро, не отрывая глаз от доски. Тем временем, дуб шумел всё сильнее. Грозная синева приближалась к хутору, заволакивая всё небо. Степь вдалеке колыхалась волнами, будто море. Яростно полыхали молнии. Глухо, рвано грохотал гром.
– Пора нам, Грицко, – объявила Настя, заколов волосы гребешком, – иначе утонем здесь. Собирайся.
Грицко, вздохнув, поднялся с колен.
– Эх! Ещё бы час, и – конец работе. Но, точно, надо идти.
Однако же, не успел он старательно завернуть и убрать картину, как по Днепру хлестнул ливень с градом. Спустя мгновение он обрушился на овраг. Настя, завизжав, полезла в пещеру, скрытую прежде камнем, благо что та была по размерам с большой сундук и плотно обмазана внутри глиной. Нашлось там место и для Грицка.
Долго и безмолвно лежали они ничком, бок о бок, глядя на растекающийся ручей. Им хотелось век так лежать, не думая ни о чём, даже друг о друге – просто смотреть на воду и слушать воду. Трава внизу полегла под её клокочущим, пенным шквалом, потом и вовсе исчезла в бурном потоке. Грицко уж начал бояться, что и пещеру зальёт, когда за рекою вдруг просветлело.
– Надо идти, – чуть слышно проговорила Настя. Её глаза, широко раскрытые на слепящий, звонкий от ликования жаворонков просвет, видели, казалось, что-то другое. Грицко молчал. Когда Настя стала приподниматься, желая выползти из пещеры, он положил ладонь на её лодыжку.
– Дай дождю кончиться.
– Оставайся! – вскрикнула Настя, резким движением вырвав ногу из его пальцев, – тебе, я вижу, с ней интереснее!
Прояснилось. Вспыхнула радуга над Днепром. По щиколотку в грязи шла Настя к конюшне. Проходя мимо церкви, она столкнулась с Ясиной. Та шагала из хутора – без чулок, задрав до колен подол дворянского платья.
– Ты где была, сучья дочь? – спросила она, схватив Настю за руку. Настя съёжилась под свирепым, пьяным, кошачьим взглядом.
– Да я… в овраге пряталась от дождя.
– Пряталась в овраге? – раздула ноздри Ясина, – но я велела тебе идти на конюшню! Ты там была?
– Не была! Мне пить захотелось, и я спустилась к ручью, да там… там уснула.