Был очень солнечный день, первое мая. Стояла любимая погода Андерса: солнечная и нежаркая. Синее небо было не лаково-голое, не анилиновое, не бесприютное, а мягкое, словно одомашненное, словно лениво дремавшее меж рубенсовских облаков, меж бокастых и добрых рубенсовских бабищ, лежавших на свадебных своих перинах; яркое солнце было не палившее, а только веселое, будто нарисованное ребенком, – и свежий, прохладный, даже холодный ветерок убавлял, убавлял, убавлял, убавлял – с каждым шагом – груз нажитых лет. В сравнении с превратным поведением апрельских лучей, световые потоки юного мая обнаруживали новое качество: надежность. Весна решительно закончила отношения с капризным апрелем и демонстративно предпочла ему более зрелого соперника.
Голубой ветерок по-ребячьи теребил рубашку, причем Андерс постоянно чувствовал ласковую природность ее материала и словно бы возрожденную молодость своего тела. Поля были огромны, именно огромны, совсем не такие, как в его стране, то есть неоглядны – и вдобавок восхитительно разнообразны: почти через каждую сотню шагов то слева, то справа на горизонте всходила новая череда пологих холмов с россыпью деревушек у подножий и на склонах, и даже отдаленно расположенные земли разворачивали напоказ щедрые свои телеса – зелено-голубая планетарная ширь, все более расширяясь, расправляясь, набухая, распирала существо Андерса телячьим, бычьим напором жизни, он готов был уже лопнуть в этом все прибывавшем блаженстве, но продолжал глотать и глотать плотный поток ветра, чувствуя себя счастливо затерянным в мире, где небеса безбрежны и где полно места для всех, а любой фут земли прочен, пригоден, уютен – живи, Андерс, живи!
Для вереска было еще рано, он зацветал здесь в июле-августе, зато сейчас, в альпинариях садов и по склонам скудных прежде
холмов – везде, словно в тайном сговоре с давно обещанным счастьем, – пылала матово-чистым цветом щедрая шотландская эрика: на фоне темно-зеленых и светло-зеленых листьев – по-детски нарядно, наивно и празднично – красовались белые, розовые, лиловые, пунцовые кисти соцветий…
Андерс шел той стороной дороги, которой ходят на материке, то есть стороной встречного транспорта, но здесь, на острове, все было наоборот: иногда огромные грузовики с грохотом выныривали именно из-за его спины, это было странно, как-то совсем не с руки, но Андерс не решался перейти дорогу, чтобы этим бытовым действием нечаянно не разрушить то чудесное – по-нездешнему хрупкое, – что можно было бы назвать внезапным забросом его, Андерса, в какое-то иное пространство. (Или просто: счастьем.)
Это был зазеркальный мир. Оказывается, он существовал именно на острове. Переплыв Ла-Манш, пробравшись по суше на север, Андерс словно бы проник сквозь амальгаму – и попал наконец туда, куда все свое догимназическое детство так упорно мечтал войти. И вот сейчас он вертел головой и смеялся, как holy fool. * Хотелось почему-то идти все быстрее, быстрее, быстрее! – и он двигался все стремительней, почти уже несся – как авиалайнер на взлете, на взлете! Андерс уже не помнил ни детей, ни жены, они еще не появились в этом заново сотворенном мире, врученном ему одному – как огромный, размером с Землю, зелено-голубой подарок, как приз – да, приз, – бог знает за какую такую победу. В новорожденном мире был только он, и где-то – совсем рядом! – незримо, но тем более ощутимо – любимые, совсем молодые, красивые, любящие друг друга, счастливо смеющиеся родители…
* Блаженный
На одном перекрестке, который, казалось бы, не представлял собой ничего особенного, Андерс остановился как вкопанный. Странное и в то же время очень конкретное взаимодействие цвета и света… может быть, даже температуры… да, температуры и воздуха… дыхания и сердцебиения… звуков и запахов… и каких-то еще неведомых параметров, от называния которых причина не делается яснее… вернули Андерса в одно из лучших ощущений детства.
13.