И все вокруг, те же (те же?!) взрослые в один голос твердили ему и таким, как он: смотрите, учитесь, это ваш шанс увидеть, вот он, сам Барышников! А теперь: Вася, ты у нас секретарь комсомольской организации, подпиши вот здесь… интересно, хранятся ли где-нибудь в недрах архивов Вагановского протоколы заседаний с этими «единодушно осудили», «единогласно постановили лишить…» и с подписями всех: и тех, кто радовался чужому падению, и тех шестнадцатилетних, которые не ведали, что творят? Эти бумажки теперь не имеют никакой ценности – не продать букинистам… наверняка сожгли, избавились от всего этого. Можно лишь всматриваться в даты в биографиях тогдашних великих: «с такого-то года вышел на пенсию», «в таком-то году назначен на должность», анализировать кадровые рокировки, сравнивать и делать выводы, но всё это уже ничего не говорит непосвящённым.
Собирались собрания и заседания парткома – собирались тучи над ЛАХУ: именно оно якобы растит кадры неправильно, воспитывает предателей Родины, низкопоклонничает перед Западом. Отсюда, из этих стен, выходят эти невозращенцы! Надо что-то срочно менять… не в стране, нет, не в балетном мире, где начала царить партийная бюрократия и идеология, а здесь, в ЛАХУ: в питомнике и рассаднике… сейчас уж и не припомнить всей этой фразеологии.
Все затаили дыхание, переглядывались, шептались – в старших был ещё жив страх настоящих репрессий, да и холодная война диктовала свои правила… почернело синее море, замерли в ожидании золотые и обычные рыбки.
Молодёжи закон был не писан, они не застали эпоху большого страха, их детство пришлось на шестидесятые, их небо всегда было безоблачно; они верили в то, что живут в лучшей в мире стране, среди звонких песен и покорителей космоса, а если так, то всё происходящее – это, конечно, просто какое-то грандиозное недоразумение!
Разъяснить бы, проснуться – и чтобы всё это развеялось, как страшный сон.
В училище шли бесконечные проверки, приезжали какие-то комиссии; студентов расспрашивали, что им говорят педагоги на уроках, внушают ли им мысли о побеге за границу… театр абсурда!
– Какая чушь! – в недоумении шумели молодые, но что они могли против налаженной партийно-бюрократической машины?
Как всегда бывает в таких случаях, пострадали лучшие и старинные, никак не связанные с идеологией кадры.
Уволить Балабину? Саму Франгопуло? Её-то за что?! Не может быть!
Но это было: на место Франгопуло назначили другого хранителя музея – и вот уже заказаны новые витрины и пластмассовые стеллажи, музей начал преображаться и осовремениваться; часть экспонатов, которые годами собирала Франгопуло, были признаны не имеющими ценности и не нужными в обновлённой экспозиции, и ученики выносили мешки с этим «мусором» на помойку. Там, около мусорного бака, Вася подобрал один старинный клавир, несколько пожелтевших фотографий и книгу на английском языке о какой-то неизвестной по нашу сторону железного занавеса балерине.
Незаменимых нет, неприкосновенных тоже, это были их собственные, теперь утраченные иллюзии: воздушная страна по имени Балет не выдерживала столкновения с внешним миром, силы были неравными.
Выгнать директора ЛАХУ Валентина Ивановича Шелкова, много лет, с пятьдесят первого года, прекрасно руководившего школой? Назначить вместо него какую-то невнятную, ничем не примечательную даму (нет, даже не даму, простую тётеньку, клушу!) из обкома партии, ничего не понимающую в балете, написавшую какую-то брошюрку о Дворжаке – и всё?! Шептались, что её (
Страшные, смутные времена… на море чёрная буря.
На даче
– Вася, зайди ко мне! – новоназначенная дама… как её? Имя-отчество не вспоминалось – просто одна из клушиных… интересно, что ей надо?
Ему хватало других, домашних переживаний и неприятностей; приходя в училище, он словно сбрасывал тяжкую для подростка ношу ужасных семейных сцен, оставлял всё плохое за дверью, а здесь танцевал, сочинял, творил… так не хотелось заниматься никакими интригами, никакой политикой!
Дома тоже было смутное, непростое время.