Да, отчизна – это еще не весь мир. Она и не может быть всем миром, потому что родной дом – часть души, – а дом всегда невелик. Самое сокровенное и теплое обитает в этом доме, где человеку знакомы наиболее укромные закутки. Пусть даже и не заглядывал он туда ни разу, но знает их особым сверхчувством, вошедшим в сердце с молоком матери и мелодией родного языка.
Нет, он не в силах переубедить капитана, есть знание, которое выше слов, и перенести его в чужую душу не по силам ни звукам, ни буквам. Оно наполняет сердце медленно, по капле, потихоньку заполняя его целиком.
Да и зачем его переубеждать? Сейчас путь Афанасия совпал с путем этого человека. Ненадолго идут они вместе по дороге, и лучше пройти совместную часть пути в добрых отношениях, чем спорить из-за отвлеченных истин. Кто может оценить красоту, каким мерилом определяется ласковость женщин? Пусть себе говорит капитан, пусть тешится…
Афанасий молча пил глюхенд и не возражал капитану. Тот понимал, что молчание собеседника вовсе не признак согласия, но продолжал приглашать его на беседы. После многих дней одиночества у капитана появился наконец слушатель, перед которым было не стыдно выговориться. А что молчит, пусть молчит, лишь бы слушал. Слова, они точно семя, потом прорастут, а когда и как – поживем, увидим.
Афанасий часто забирался на нос когга и подолгу сидел, прислонившись к бушприту. Вода в открытом море была темно-синей. Нос тяжело груженого судна степенно резал волны, разбивая их в белую пену. Она плоско растекалась по поверхности, из-за чего море под пеной становилось светло-зеленым. Афанасий безотрывно смотрел на воду. Та струилась неумолчно, без устали, и подобно ей в голове Афанасия протекала вся его незамысловатая жизнь, день за днем, месяц за месяцем.
Вот мать ловко достает из печи посаженный в нее горшок с кашей, смеющийся отец привозит из дальней поездки заморскую игрушку. Ее потом отымут мальчишки на улице, но отец не пойдет выручать сына… Каждый должен справляться сам… Онисифор отбивает деревянный меч Афанасия… Хрипит пригвожденный рогатиной к стене боярин… Преподобный Ефросин, лукаво улыбаясь, заговаривает по-гишпански, по-ливонски, по-фряжски… Сквозь снежный густой бор едва просвечивает колокольня Трехсвятительской обители, монахи ждут дичины, и снег так приятно скрипит под ногами… Тускло звякают кандалы, брат Федул спрашивает: «Афанасий, ты слышишь пение?»
И совсем недавнее, почему-то больше всего бередящее душу – кресты, блестевшие на шеях ушкуйников. Как же так? Вера должна делать человека лучше, чище, правильнее, как же посмели разбойники напасть на отца Алексия, а ушкуйники наброситься на мирный когг?! Куда смотрит Бог Вседержитель, почему допускает такое, почему не наказывает виновных? Ах, что там говорить про виновных, почему закатовали до смерти безгрешного, точно агнец, брата Федула, всю жизнь проведшего над книгами и в молитвах?! За что такая страшная смерть, се вера и се воздаяние?
Кат Галицкий! Вот кого Афанасий вспоминал помногу раз в день. Катом его прозвали в народе за страшные злодейства. Дружинник Данила, доверенный великого князя Василия Темного, получил после победы над Шемякой солидный надел неподалеку от Галича. Потомственные земли побежденного противника великий князь нарезал своим подручным. За какие заслуги дружиннику достался столь щедрый кус, никто не знает, но зажил он на полученной землице своевольным владыкой, никого и ничего не опасаясь. Делал что хотел, брал кого заблагорассудится и отчет никому не отдавал. Впрочем, все так поступали, любой боярин или воевода гнул до земли своих крестьян да служивых.
Славился Кат Галицкий особой набожностью: золотой крест на груди таскал размером с митрополитский, особняк его обилием икон на церковь походил, а велеречивостью Данила напоминал попа. Любил рассуждать о вере, истинном служении и христианском милосердии.
– Душу живую, – повторял Кат, – никому не позволено жизни решать. Бог ее даровал, только Он и забрать имеет право.
Если в соседних имениях за недоимки и прочие злостные провинности крепостного могли запороть до смерти, то Кат рассчитывался с должниками иным образом. В стенах огромного подвала его особняка были устроены узкие ящики, человека в них запихивали силой, иначе не помещался. Присесть в ящике было невозможно, дверь, которую прижимали двое холопов, так стискивала грудь несчастного, что дышать удавалось с большим трудом через узкую щель прямо напротив лица. Холопы расталкивали провинившихся по каменным шкафам и уходили из подвала, плотно захлопнув двери, чтобы наружу не доносились ни мольбы, ни просьбы, ни клятвы, ни обещания.