Странствующие по дорогам духа дервиши-мудрецы делились со мной тайнами, знахари и знатные лекари раскрывали секреты. Я познал потаенные травы, научился отыскивать корни событий, врачевать болезни, вправлять вывихи разума или правильно соединять поломанные кости обстоятельств. И вот сейчас с холма – не вершины, но все-таки некоторой возвышенности над обычным течением жизни – я говорю тебе, Барбаросса, барбар россо, русский варвар, останься с нами.
Так впервые прозвучало имя, ставшее впоследствии широко известным во всех странах, примыкающих к Средиземному морю.
– Учитель сменил тебе судьбу, – уважительно сказал Хайдар, когда они вышли из мечети. – Новое имя – это новый путь под небом. Надеюсь, ты услышал его слова и останешься с нами, в суфийском тарикате.
– Что такое тарикат? – спросил Афанасий.
– Суфийская община, по-христиански – монастырь.
– Конечно, брат, – ответил Барбаросса. – От святых не уходят.
В дальнем углу двора между колоннами находился проход во внутренний дворик, скрытый от посторонних взглядов зданием мечети. Там, вокруг поросшей густой травой площадки, располагались живописные домики с крышами, крытыми старой дранкой, торчащей, как иглы ежа.
– Тут живут братья, – пояснил Хайдар. – Тут и ты поселишься после обряда уединения. Чтобы быть принятым в братство, надо пройти такой обряд.
– А кто будет меня принимать? – спросил Барбаросса.
– Ты сам. Мы тебя уже приняли. А вот ты… в общем, поживешь неделю в палатке. Никто тебе мешать не будет – полное одиночество. Еду я буду приносить ночью, когда ты спишь. Подумаешь о себе и о жизни. Если через неделю вознамеришься уйти – мешать не станем. Решишь остаться – будем рады новому брату.
«Ну что ж, – подумал Барбаросса, – одиночество мне привычно. Разве годы, проведенные на охоте, когда вокруг на версты и версты не было ни живой души, не прошли в таком же уединении? Да и в Трехсвятительском случались дни, когда не удавалось словом перекинуться, монахи, погруженные в служение, попросту никого не замечали».
Пол в белой палатке, куда проводил его Хайдар, оказался устлан потертыми, но довольно мягкими коврами. Барбаросса разделся до пояса, лег и сразу заснул.
Проснулся он глубокой ночью. Оглушительно звенели цикады, где-то поблизости, наверное, в кипарисовой роще, завелись на тысячу ладов горластые лягушки. Их надрывное неумолчное кваканье, точно шум прибоя, заполняло пространство, эхом отражаясь от стен мечети.
Всю неделю, начиная с той ночи, Барбаросса вспоминал свою жизнь. Тогда-то и зародилась в нем привычка, ставшая частью его «я», без конца возвращаться мыслями к прошедшим событиям, заново пересматривая каждую мелочь.
А тогда, в палатке… он не ожидал, что воспоминания могут оказаться столь мучительными. Во время охоты было совсем по-другому: оказывается, деревья, птицы, звери и небо вели с ним нескончаемый разговор. Теперь впервые в жизни он остался наедине с самим собой, только с собой и больше ни с кем, и диалог с единственным возможным собеседником получился весьма непростым. Даже в узилище было проще – там были враги и друзья: один стон брата Федула заменял множество слов, а проклятия стражника жгли до следующего скрипа входной двери.
Потянулись страшные для Барбароссы ночи и дни. Он оброс, точно дервиш, тело чесалось, бока болели от бесконечного лежания. Утром он обнаруживал тарелку с сотами и кувшин чистой воды. Хайдар терпеливо дожидался редких минут сна и подсовывал еду.
Барбаросса ни разу не пытался притвориться спящим, чтобы подсмотреть за дервишем. Он играл в игру честно и до конца, каким бы тяжелым ни казалось это добровольное заточение, как бы томительно долго ни тянулись нескончаемые дни.
Мед был удивительно вкусным, белый сотовый мед с чудесным ароматом мускуса и амбры. Нескольких ломтиков хватало Барбароссе, чтобы утолить голод на целые сутки, а из кувшина он пил и умывался, выливая воду в углу, отогнув край ковра.
Но хуже всего приходилось ночами. Спать он уже почти не мог – отоспался – и, лежа в скудно освещенной лунным светом палатке, прислушивался к происходящему за полотняными стенками, подрагивающими от порывов ветра.
Воображение услужливо рисовало картины опасности, во мраке крались невидимые и оттого по-особенному страшные враги. Барбаросса отгонял от себя глупые страхи, обращаясь памятью в прошлое, и палатка заполнялась людьми: через нее проходили все те, на кого он наводил мысленный взор.
Легкой походкой вбегали василиски, юные, веселые, беззаботные мальчики той поры, пока Онисифор еще не водил их с собой по ночам карать отступников Бежецкого Верха.
Приходили голодные монахи Спасо-Каменного и Трехсвятительского, укоризненно грозил отец Алексий, как бы повторяя – я объяснял-объяснял, а ты так и не понял, – скорбно звенел цепями брат Федул, являлись и жертвы Онисифора с суровыми, искаженными предсмертной мукой лицами, в запятнанных кровью холщовых рубахах. И почти каждую ночь возникал преподобный Ефросин – он не входил, он просто всегда был тут, кутаясь в притаившуюся по углам темноту.