Какими словами описать те ночи, чем отметить дни, минувшие без всяких событий, но наполненные переживаниями до самого мельчайшего мгновения? Возможно ли очертить всех дьяволов, набросившихся на Барбароссу, рвущих в куски его сердце, толкая на бессмысленные и глупые поступки?
Ночные тени делали образы почти осязаемыми. Игумен Геннадий, главный бес и мучитель, указывал на Барбароссу перстом и упрекал в измене. Но кому он изменил и чему?
Когда в Новгороде били, жгли, истязали поборников чистой веры, разве их мучители не изменяли Богу и милосердию? Почему он должен хранить верность палачам и катам? Теперь он понимал отца Ефросина – и отвешивал поклон проявлявшемуся из темноты угла образу преподобного. Как был прав преподобный, не пожелав добавлять новую кровь к уже пролитой! Разорвал порочный круг властолюбия и подлости и удалился в ясный мир книг.
Но так, как он живет, не могут жить все! Простому человеку нужна вера. Что-то или кто-то должен делать нас тоньше и чище. А куда завело Русь христианство?! Наши деды, поклонявшиеся Перуну, были проще и добрее. Но как изменить сложившееся столетиями, и есть ли выход? Поборники чистой веры искали его, а обрели только муки и унижения.
От мыслей трещали виски и ломило переносицу. Задача, которую он пытался поднять, была не по его плечам.
«Кто я такой, чтобы заботиться обо всем народе? – решил в последний день уединения Барбаросса. – Есть духовные пастыри – игумены и митрополит, есть царь и бояре. Пусть они и вершат судьбу Руси, пекутся о всеобщем благе, рядят о правде и кривде. А я с трудом могу думать только о себе. И если Всевышний привел меня в эту страну и в этот город, если познакомил с исламом, нет никакой причины хранить верность тому, во что ни я, ни мои наставники не верят. К монастырской жизни я привык, вернее – никакой другой не знаю. И если суфийское братство не что иное, как мусульманский монастырь, то мое место именно здесь. Решено, остаюсь в тарикате!»
Жизнь в медресе оказалась совершенно не похожей на уклад в Спасо-Каменной и Трехсвятительской обителях. В тарикате было человек двадцать, с самого утра до глубокой ночи разбиравших написанное в святых книгах. Барбаросса не раз и не два вспоминал преподобного Ефросина и его преклонение перед словом – ох, как бы он тут наслаждался! Выученного наспех разговорного турецкого не хватало для освоения суфийской мудрости, поэтому Юсуфдеде приставил к Барбароссе Хайдара.
Остальные суфии – юные, еще безбородые юноши – напоминали василисков, только учили их не убивать, а служить Аллаху. Иногда в медресе захаживал странствующий дервиш, меддах, он задерживался на день-другой, восхищая тарикат своими рассказами, а затем продолжал свой путь.
День начинался поздно, солнце уже стояло высоко, когда ученики по одному выходили из своих комнат и неспешно собирались в медресе. Обычно они уже заставали там Юсуф-деде бодрым и погруженным в утреннее созерцание. Сон у святого, как тот выражался, был скорым; пир спал всего два или три часа, а оставшееся время предавался чтению или размышлению о прочитанном.
После бессонной ночи, заполненной молитвами и сосредоточенным самосозерцанием, суфии чувствовали себя разбитыми: медленно передвигая руки и ноги, с трудом поднимая тяжелые головы, они рассаживались вокруг возвышения, на котором замер в молитвенной позе ясновидец. А дальше происходило удивительное: поднимался свежий ветер и выдувал тяжесть из голов, а из тела усталость. Поначалу Барбаросса недоумевал, почему от ветра не колышутся блестящие украшения, висящие над головой Юсуф-деде, но вскоре понял, что никакого ветра на самом деле нет. Это Учитель омывал учеников божественной энергией веры.
После утренней молитвы и скромного завтрака читали вслух суфийские трактаты. Ах, какие в медресе были чтецы! Они превращали звуки в нечто настолько осязаемое, что казалось, слова можно потрогать руками. Деяния и мысли мухаддисов были радостной пищей души, непересыхающим источником мудрости, недосягаемым образцом изящества.
Юсуф-деде любил эти чтения особой любовью, наслаждаясь ими, как пьяница наслаждается вином.
– Молитва чересчур поверхностна, – говорил он, – она волнует душу, минуя разум, а изречения мудрецов попадают и в мозг, и в сердце.
Барбаросса заметил: когда чтец читал, Юсуф-деде внимал не его голосу, но словам.
– Нет ничего более возвышенного, более осязаемого и вместе с тем более неуловимого, чем слово, – повторял пир. – Слова Корана – наши любовь, боль и награда. Для человека они дальше самого далекого и вместе с тем ближе самого близкого.
Изумительное зрелище представлял собой этот ясновидец, изящный даже в старости, подвижник на ниве слова, пылающий огнем искренней веры. Барбаросса невольно любовался им, ему казалось, будто с его помощью удастся ухватить слабую нить понимания.