— Давай пойдем дальше, шатаясь и спотыкаясь, пойдем, пока не устанем и не опьянеем от сена, и там, где упадем, и будет для нас самое подходящее место. У меня голова уже немного дурная, я всегда пьянею, когда рядом с тобой. И запах свежего сена. Помнишь, когда ты сказал, что от меня пахнет клеверным сеном и я наклонилась над тобой, я тоже опьянела. Это было из-за тебя, а не из-за того, что наклонилась, мне было очень стыдно. А теперь мне не стыдно, а только хорошо, что все так, и чем больше, тем лучше…
Жена говорила, и муж молчал, пока они вдвоем ступали по мягкому сену; они будто утаптывали сено, чтобы было больше места для чего-то нового, что потом придет в сарай. Но нет, им нечего было ожидать, кроме своей любви, которая дурманила их все больше и больше.
— Когда я была еще маленькая, я слышала, как девушки визжат, когда забираются с парнями в сарай утаптывать сено, — говорила Ирма, — но я не понимала почему. Теперь я знаю: их дурманят парни и сено, будто они выпили вина, потому они и визжат.
— Только ты здесь не визжи, полночь уже, — сказал Рудольф.
— Нет, милый, я не стану, я буду тем тише, чем больше опьянею. Уложи меня на сено, и все — я буду как во хмелю. Подойди ко мне поближе, чтобы я чувствовала тебя!
Они легли, но сено было таким воздушным, что они как бы провалились в колодец. Пришлось немало повозиться, прежде чем они устроили удобное ложе.
— Чувствуешь, как пышет сено? — сказала Ирма.
— Это ты пышешь, а не сено, — ответил Рудольф.
— Я — да, но сено тоже, — сказала Ирма. — Люби меня, пока у тебя такая жена.
— Я же люблю тебя, мой кузнечик, — вздохнув, сказал Рудольф, словно ему было тяжко любить или тяжко говорить об этом.
Но, как вскоре выяснилось, тяжко было не только Рудольфу, но и самой Ирме. Когда супруги стали снова и снова оправлять сено под собой, они не были такими, какими должны были бы быть. Они не были такими, как прошлой осенью, сенной сарай будто уже и не годился летом как прибежище любви. Как ни расстилай плащ на свежем сене, он соберется в складки, и всякий сор сыплется тебе на голову, лезет в глаза, в уши, за шиворот, за пазуху — и все это будто живое, как бы ползет и забирается под одежду, и вскоре чувствуешь что-то на спине, под мышкой, на груди, на ногах, на руках, везде — будто на теле шевелятся полчища всяких насекомых. И беда тебе, если ты начнешь что-либо где-нибудь ловить или искать, зашевелишься, — тогда тебе в глаза и за воротник попадет всего этакого в десять раз больше и вдруг оживет на твоем теле. Есть единственная возможность: обмотай чем-нибудь голову, ложись на сено и лежи смирно, спи; когда проснешься, тогда и вычистишь, пожалуй, что попало тебе за шиворот и за пазуху.
Ирма знала еще с детства, что с сеном, особенно со свежим, всегда бывает так. Она знала и больше, знала, что со свежим сеном попадает в сарай несчетное множество мелких черных, бурых, пестрых и зеленых существ, которые проникнут к тебе куда угодно, обматывай себе голову или не обматывай, шевелись или не шевелись. Но Ирма на мгновенье забыла о том, что знала и испытала, она вся отдалась мечтам и воспоминаниям. Однако сегодня действительность оказалась сильнее грез и воспоминаний. Да и какие тут еще мечты, если после поцелуя приходилось отплевываться, на губы попадало черт знает что, а если и не попадало, то у Рудольфа на подбородке оказывалось что-то колкое или шевелящееся. Так что хмель обернулся смехом, фырканьем, а от пьянящего ощущенья осталось лишь воспоминание. Наконец Ирма спросила с сожалением:
— Почему в мечтах все куда красивее, чем в жизни?
— Потому, — отвечал Рудольф, — что в мечтах нет колких стеблей и всяких козявок.
— Ты все обращаешь в шутку, — разочарованно сказала Ирма. — И стебельки и козявок я могу представить в мечтах.
— А вот и нет, в том-то все дело, — объяснил Рудольф. — Если и представляешь, то эти стебельки не жесткие и не расползаются вместе с козявками.
— Но почему же они не жесткие и почему не расползаются вместе с козявками?
— Как же они могут расползаться, если в твоих мечтах нет тела. Не могут же несуществующие козявки расползтись по несуществующему телу вместе с жесткими стебельками, которых тоже на самом, деле нет.
— Значит, если их нет, это лучше, а если есть, хуже, — задумчиво произнесла Ирма. — Когда думаешь о любви, это лучше, чем сама любовь, но все-таки никому не подходит воображаемая любовь, все хотят любви настоящей.
— Вот видишь, мы берем худшее и бросаем лучшее. И не удивительно, что жизнь плоха, — заключил Рудольф.
— Нет, дорогой муженек, — возразила Ирма, — жизнь несказанно хороша и прекрасна. Мне и не нужно лучшей, чем она есть, а то, пожалуй, была бы чересчур прекрасной.
— Так что, если бы сегодня не было сенного сора во рту, в глазах и за воротником, то было бы слишком хорошо? — спросил Рудольф.
— Что ты придираешься ко мне? — обидчиво сказала Ирма. — Веди-ка меня туда, где нет никакого сора.