...В день великого суда над мышами вольный мужик пригородной деревни Занемонье Зенон явился в Городню, чтобы купить хоть треть безмена зерна. В Занемонье, как и повсюду, было очень тяжело, и, например, сам Зенон с женою уже четыре дня не ели ни хлеба, ни каши. Сгорела даже лебеда. Удавалось, правда, ловить рыбу. Но что рыба? Рыбою той кишат реки. Удавалось даже, с большой опаской, ловить силком зайцев, и был однажды случай — лань. Мясо и рыба были — это правда. Но взрослые уже целый год досыта не ели хлеба, порой месяцами не видели его. Мясо, всегда только мясо диких животных, да ещё и запрещённых верой (как заяц) или магнатом (как лань). Сегодня поймал даже трёх, а потом за неделю ничего. А соли, чтобы сберечь, тоже не было.
Детям родители всё же давали понемногу хлеба, и то малыши мучились животом. А самим приходилось худо.
От всегдашнего мяса без соли даже воротило, и всё время думалось, а что будет зимою, когда Неман укроется льдом, когда звери откочуют в нетронутые пущи, а следы будут оставаться на снегу, а значит, в любой момент тебя могут поймать панские паюки. Что будет тогда?
Зенон гнал от себя эти мысли. Всё равно ничего не поделаешь. Он прошёл заречную часть с домами богатой замковой шляхты и замковых ремесленников, прошёл деревянный мост и стал подниматься по взвозу. Всё время его обгоняли возы с льняным семенем, солодом, хмелем, бочками пива, известью, мехами в связках, железными поделками и, главное, хлебом. И мужик не мог не думать, почему это так, что вот у него нет и безмена хлеба, как почти у всех, а возы тащатся, тащатся, и все их скоро проглотит ненасытная пасть Старого рынка, а потом заграничные земли. Что-то тут всё было не то.
Большой город, тысячи людей, крепкие стены, лавки, замок, с десяток церквей да ещё монастыри, да часовни, да вон колокольня курии — глянешь — шапка падает, да вон строят огромный костёл бернардинцев с кляштором. А вон возвышается Святая Анна. А там, далеко влево, сияет, как радуга, Коложа, во имя Бориса и Глеба.
На всё хватает. А у мужиков нет хлеба. Да и у мещан не лучше, Сколько их?! Вон улица Ковальская, Мечная, Пивная, Колёсная, улица Стрихалей, улица Отвеса, Унтерфиновая, улица Ободранного Бобра, Стременная, Богомазная, Резьбярный кут, да ещё и ещё, двадцать семь огромных улиц, не считая переулков, тупиков да отдельных выселок, слободок и хат.
И все эти магерщики, котельщики, маляры, солодовники, столяры сидят и не имеют к чему приложить руки, и теми же глазами, что и он, Зенон, проводят каждый хлебный воз.
От непривычного городского шума у мужика одурманивалась голова. Спокойными, глубоко посаженными серыми глазами он смотрел, как вертятся колёса береговых мельниц (течение Немана отводилось на них плетнями), как ползут по блокам в верхние этажи складов тюки с товаром, слышал, как горланят торговцы, как ухает воскобойка, как звенят молоточками по стали чеканщики в мечных мастерских.
Пахло шкурами, навозом, неизвестными, нездешними запахами, водкой, мёдом, сеном, солёной рыбой, дёгтем, хмелем, рыбою свежей, коноплёй, другим, незнакомым Зенону.
Попадались навстречу воины в меди и стали, магнаты в золоте, парче и голландском сукне, госпожи в шелках — и Зенон сторонился и ступал своими кожаными поршнями в пыль. Не потому, что боялся (он был вольный), а просто, чтобы не запачкать такой дорогой прелести. Это ведь подумать только, какими драгоценными вещами разжились люди!
На Старом рынке он подошёл к лавке хлебника.
— Выручи.
Хлебник, словно сложенный из своих собственных хлебов, осмотрел здоровенного, немного неуклюжего мужика в вышитой сорочке и с топориком-клевцом за поясом (вольный!), беловолосого, худощавого.
— Чего тебе?
— Хлеба.
Хлебник взглянул на рыже-коричневого соседа. Вместо ответа спросил:
— Детей у тебя много?
— Хватит.
— Ну вот, чтобы у меня столько зёрнышек было... А почему ты к кому из панов не пойдёшь да купу не возьмёшь?
Рука Зенона показала на клевец:
— Это всё равно, что вот сразу это отдать... Это всё равно, что вот сейчас его тебе отдать да пойти.
— Эту игрушку?
— Это тебе оно — игрушка.
— Вишь, гордый... Нет у меня хлеба.
Зенон вздохнул, поняв, что занять не выйдет. Была у него в хате шкура серебристой лисицы, ещё зимняя, да всё берёг, и вот только вчера, желая продать подороже, заквасил последнюю горсть муки да намазал шкуру с мездряной стороны. Не с руки отдавать последнюю монету, мало что может случиться за две недели, пока не продаст лисицу (мог приехать, например, поп, и тогда не оберёшься ругани, а может, и худшего), да что поделаешь.
Он вытащил монету из-за щеки, плеснул на неё водою из ушата, стоявшего на срубе.
— Зачем моешь?
— Я-то здоров. Но бывают разные, прокажённые хоть бы. Хоть всё это и от Бога, а в руки брать гадко.
— Ну, это как кому, — улыбнулся хлебник.
— Так дашь?
Хлебник почесал голову:
— Динарий кесаря. Милый ты мой человек. Человек ты уж слишком хороший. Гордый. Ну, может, наскребу. — И монета исчезла, словно её и не было.