Да, стоило посмотреть Петровича с этой стороны. Он был хозяин с головы до ног, от ногтей до волос. Он знал городские цены на хлеб разных сортов, на овес, сено, крупу, масло, деготь, словом, на все то, что было необходимо в хозяйстве. Если ему попадалась лошадь, он осматривал ее со всеми подробностями, стараясь решить, сколько ей лет, хорошо ли она бегает, сколько стоит. Он щупал ее, тыкал в брюхо, осматривал зубы, в заключение толкал так, что не раз от его могучей руки лошадь валилась с ног, что доставляло Петровичу большое удовольствие. Подобным же образом он обращался и с другими вещами, какие попадались ему в руки. Он их осматривал, щупал, прикладывал к щеке, нюхал, даже лизал, и в конце концов, если обнюханная и облизанная вещь выдерживала искус, то являлась в ящике у Петровича. Около одной стенки этого ящика тянулись учебники, по которым Петрович подвигал вперед науку. На каждой книге крупным, четким почерком было написано, что «сия книга принадлежит ученику духовного, уездного училища, такого-то класса, В. П. Колосову». За подписью следовал год и число приобретения книги, ее цена, обстоятельства, при которых она куплена. Ящик Петровича представлял много интересного и замечательного, интересного по содержанию, замечательного по порядку, какой всегда царил в этом ящике. Я уверен и готов дать руку на отсечение, что ни у одной девушки, ни у одной самой чистоплотной немки, как стоит мир, не было такого порядка, какой господствовал тут. Десять раз солнце скорее остановилось бы, вода пошла бы против течения в реках, чем этот порядок нарушился хоть на одну йоту. Все тут имело свой смысл и значение, несмотря на всю видимую нелепость своего существования в таком месте.
— На что ты, Петрович, гвоздь-то в ящик кладешь? — удивится кто-нибудь.
— Сгодится! — невозмутимо отвечает Петрович. И, действительно, гвоздь куда-нибудь годился, чаще всего сам же спрашивавший являлся к Петровичу просить о выдаче положенного гвоздя.
— То-то, ты, голова с мозгом!—говорил внушительно Петрович, выдавая просимое и поднявши иногда вверх указательный палец, для большей убедительности, вероятно.
После обеда Петрович облекался в халат серого драна и налегал на науку. Но одному -учить после обеда было как-то грустно, как говорил Петрович, поэтому-обыкновенно он приискивал себе какого-нибудь компаньона, обыкновенно Благовещенского. Так в послеобеденное время они занимались пением на гласы. Благовещенский играл роль учителя, потому что пел лучше Петровича.
— Ну-ка, Петрович, спой мне на седьмой глас,— допрашивает Благовещенский.
Петрович мнется, припоминая мотив.
— Ну! — настаивает Благовещенский.
— Па-а-лася, перепалася, нп с кем не видалася...— затягивал басом Петрович.
Заучивание мотивов на каждый глас происходило обыкновенно по различным присказкам, как солдаты заучивают сигналы.
— Нет! — с укоризной качал головой Благовещенский.
— Ну, так вот: «Летела пташечка по ельничку, на-а-па-ли на нее разбойничкн и уби-ли ее...»
— Верно.
— Л ты спроси меня на четвертый!
— Ну, давай на четвертый.
— Я-те, сукин сын, кадилом-то...— рубит Петрович басом, желая отличиться и поправить давешний промах.
— Наши-то с дровами при-е-е-ха-ли-ли...— это на
какой?
— Это? На пятый.
— Нет.
— Шестой...
На Благовещенского по временам находила какая-то блажь, захочет что-нибудь сделать и непременно сделает, и его не разубедишь ничем. Так, забредет ему в голову, что непременно нужно записывать все, что говорит в классе учитель русской истории; он сшивает себе тетрадь листов в двадцать и трудится над ней целые дни, записывая сначала начерно, а потом переписывая набело. Или вздумается ему чистить свои сапоги, и мучится над ними человек каждый день по нескольку часов, пыхтит, обливается потом. А то придет фантазия наблюдать за чистотой в своей квартире. В такие минуты каждое пёрышко, каждый клочок бумаги, брошенные на пол, способны вывести его из себя, и он кипятится по поводу их с утра до точи.
— Кто за тебя инспектору-то будет отвечать, а? Кто? — изливал он на кого-нибудь свою ярость.