Петрович берет Змея за руку и зажимает, как в тисках. Благовещенский, разгорячившись, приходит в какое-то бешенство. Бесцельная, беспричинная ярость овладевает всем его существом, и он устремляется на беззащитного Змея. Долго таким образом тешатся друзья, пока не устанут, пока со смеху не заболит живот у Петровича, пока не надоест Благовещенскому. Кончат, пойдет Змей на свой ящик, возьмет книгу', раскроет ее и сидит таким образом долго-долго... Что думал в такие минуты Змей?
Подобного рода сцены повторялись довольно часто. Потрясающее впечатление производят они с первого раза, но и к ним можно привыкнуть, н они перестанут казаться такими страшными, как в первый раз. Благовещенский был старшим, Петрович был первым силачом, значит, с ними ничего нельзя было сделать. Жаловаться на них начальству не было никакой возможности и было совершенно бесполезно при том устройстве училищной администрации, когда внутренняя жизнь учеников шла своим путем, вне начальственных взоров. Начальство должно было удовлетворяться и тем, что наводило общую панику одним своим видом, что заставляло зубрить, что формальная сторона дела была постоянно в исправности. На этом начальство и успокаивалось и продолжало вести свои дела по раз навсегда заведенному порядку. Такому начальству опасно было жаловаться, потому что каждый считал своею священной обязанностью бить ябедника, сколько влезет, и мог это делать всегда, потому что против ябедников были все. Все знали, как невыгодно ябедничать, и потому ябедников почти не существовало в училище. Например, тот же самый Змей, которого немилосердно истязали чуть не каждый день, кажется, ни разу и не подумал о жалобе и сносил свою участь, как настоящий мученик.
По вечерам, после занятных часов, когда кончался ужин, происходили вечерние представления. Тогда же играли в чехарду'. Шесть человек вставали один за другим и сгибали спины, так что являлось нечто вроде живого моста. Остальные скакали на них, первый должен был скакнуть дальше всех. Первым обыкновенно был Ермилыч и перескакивал через всех шестерых. Если кто из скакавших не мог заскочить или сваливался, то скакуны вставали и на них скакали стоявшие.
Тянулись на палке, боролись, бились на к>лачки. Последнее было самым употребительным. Бойцы выходили по желанию или выбирались. Подбирали обыкновенно равных, то есть одинаково сильных. Старались раздразнить бойцов, так что, разгорячившись, они начинали в конце от чистого сердца тузить друг друга.
Однажды устроили похороны. Мертвеца изображал из себя Змей. Его положили на кошму и понесли под образа при пении и кадильном дыме. После вечной памяти он должен был воскреснуть, и за это его женили на Мерзости. По совершении обряда молодых уложили вместе спать, где они и разодрались через несколько минут, так как Змей укусил за ухо Мерзость.
Вечером же велись обыкновенно разговоры про войну и почему-то всегда про войну с турками. В таких разговорах принимал участие и Петрович, который по военной части недалеко ушел от десятилетних ребятишек.
— Турки, это что!—говорил он.— Они только храбрятся да машут саблями, а потом и струсят и зададут дирыша.
— Французы да турки валятся как чурки, а наших бог милует, все без голов стоят,— декламирует Ермилыч на манер того, как это говорят в райках.
— Я бы непременно пошел в солдаты,— воодушевляется Петрович,— дали бы мне ружье со штыком, я бы им тогда задал. Не одному бы турку голову свернул...
—- Да ему же бы ее в глаза и бросил! — смеется Ермилыч.
— А ты, Ермилыч, молчи, я до тебя доберусь, слышишь?—И рука Петровича тянется за Ермнлычевой шеей, но Ермилыч уклоняется и снова смеется.
— Тебе бы, Петрович, первый турок проткнул брюхо-то!..
— Ну, не проткнул бы, я ему скорее...
— Тогда б тебе есть-то не во что было,— что бы ни
поел, то s. -о и выскочило, а чай пить, так и
совсем бы не наелся бы и не напился!..
С воинственных размышлений речь иногда переходила на более мирные занятия.
— Я кончу курс,— говорит Благовещенский,— и поступлю в дьякона,— отличное житье. Возьму себе жену, такую толстенькую да надсадистую, и заживем. Я буду служить, а она мне пироги будет печь каждый день. Брюхо у меня отрастет большое, ходить буду да отпыхи-вать: пфф... пфф... Денег накоплю груду, лошадей — целый табун, коров...
— У тебя. Благовещенский, сегодня, видно, бабушке память?
— А что?
Да уж очень врешь много.
— А я так не хочу быть дьяконом,— говорит Петрович,— дьякону хотя житье и спокойное, да все-таки он под началом у попа. Поп ему скажет: дьякон, сходи-ко в церковь, принеси мне кропилку. Дьякон и должен бежать, а на улице, может, грязь стоит, может, дождь, как из ведра, льет,— а поп-то сидит под окошечком да посматривает, как дьякон-то стрекает за кропилкой-то.
— Славное житье это дома,— восхищается Ерми-лыч,— утром встанешь, уберешь во дворе, все исправишь, сейчас тебе чай. Напьешься с булками, со сливками отлично, а потом в лес. Осенью я, бывало, все за шишками ездил. Поедем это с братом подальше, выберем повыше кедр, я и заберусь на него. Штук по четыреста зараз снимали.