— Утешаешь ее, да? — проговорил он, и по голосу его чувствовалось, что он уже порядочно выпил и не отвечает за свои слова. — Нечего ее утешать, другие это сделают за тебя и за меня… Обрати внимание, как этот молодой блондинчик, — Ройский кивнул на Збышека, — пожирает ее глазами. — Збышек пожал плечами. — Уж кто-нибудь да утешит ее, в то время как я буду упиваться счастьем с моей Климой. Мою будущую жену зовут Клементина! Не Иоася, не Марыся, не Юлися, не Бася, а Кле-мен-ти-на. Клементина! Понимаете, ваша честь? — как говорил пан Заглоба{114}.
— При чем тут пан Заглоба? — вспылил Горбаль.
— Моя жена простая женщина. Первая жена была дворянка, а вторая крестьянка.
— Оставьте нас в покое со своими женами, — проворчала Вычерувна. — Нас это совершенно не касается.
— Горбаля касается, — возразил Валерек, теперь уже совсем пьяный. — Горбаля касается, ведь Горбаль мне друг.
— Как собака кошке! — крикнул Горбаль.
— Не перечь ему, он пьян, — поморщился Малик и обратился к Галине: — Ну, нам пора домой…
Тут к ним подошел Губе, поклонился Вычерувне и, потянувшись через стол к Татарской, сказал:
— Моя машина у входа, идемте отсюда, поедем ужинать в Вилянов.
Молодые актрисы немедленно вскочили с места.
— Разумеется! Поедем в Вилянов.
— Берите этих юношей, — сказал Губе, — в машине достаточно места.
Молодежь попрощалась с Вычерувной и Маликом и поспешно покинула ресторан. Валерек не успел опомниться, как остался за столиком со стариками.
— Бася! — рявкнул он.
— Заткнись! — холодно произнес Горбаль. — Сиди тихо или убирайся на все четыре стороны.
Валерека на минуту испугал его тон. Галина взглянула на Ройского сквозь черные крапинки вуали.
— Он тебя боится, Горбаль, — заметила она.
— Пусть только посмеет не бояться! — снова процедил Горбаль.
Захмелевший Валерек совершенно раскис. Подсел к актеру и, обняв его за шею, принялся шептать ему на ухо:
— Знаешь, я совсем конченый человек, мне уже ничего не остается, я готов, меня уже нет, жена меня бросила… А я женюсь на простой крестьянке, работнице… В саду мамаши работала, черт побери… и забеременела… А ее отец на меня с кулаками. Женитесь, ваша честь, говорит, потому как она «родовитая»… Провались она, эта родовитость… Сама родит мне… И мама настаивает… И что же мне делать? Ну, скажи, Горбаль?
Горбаль оттолкнул его подальше от себя.
— Поди к черту, — сказал он. — Что я тебе посоветую?
Валерек громко икнул.
— Ступай в туалет, а то еще стошнит.
Валерек действительно тяжело поднялся и исчез в глубине ресторана в облаках синеватого дыма, застилавшего светильники и лампы. Горбаль проводил его взглядом.
— Красивый был парень, — проговорил он, — и так изменился!
Вычерувна на этот раз совсем подняла вуальку и откинула ее на шляпу. Ее огромные темные глаза устремились вслед уходящему.
— Красивый? Не сказала бы. — Она поджала губы.
— Эх, ты не понимаешь, — махнул рукой Малик. — Красивый парень, только пьет, лицо опухло от пьянства.
— Откуда ты его знаешь? — спросила Галина.
— Еще с армии, — неохотно ответил Горбаль.
— И чего ты с ним возишься? — неодобрительно проворчала актриса.
Горбаль пожал плечами.
— Во-первых, я с ним не вожусь, он сам пришел сюда ко мне… к нам. А во-вторых… что тут говорить? Он мне нравится!
Вычерувна удивленно посмотрела на Горбаля, не понимая, говорит ли он всерьез или с иронией. Старый художник снова махнул рукой:
— Проклятый пьянчужка, испортил нам весь ужин!
XIII
Смысл пребывания Януша в Коморове было бы трудно объяснить. Сам он расценивал это изгнание как нечто временное, но бесплодно протекали месяцы и годы, а его духовное состояние не менялось. Разумеется, не только перед Шушкевичем, перед Адасем, перед своим садовником, но даже перед самим собой он притворялся, что увлекается хозяйством и садоводством. Выезжал на выставки огородников и садовников — похвастаться новым сортом помидоров, который вывел Фибих.
Со времени возвращения из Парижа и майского переворота в стране он никак не мог преодолеть в себе чувство какой-то опустошенности. В памяти его стояли две Ариадны: одесская и парижская, но обе какие-то нереальные, как воспоминание об интерес-пом театральном спектакле или о прекрасном концерте. Он получил от нее несколько коротеньких писем, сейчас даже не помнил откуда — из Парижа или из Рима. То, что было когда-то любовью или иллюзией любви, рассеялось бесследно. Вернее, почти бесследно, потому что где-то на дне еще перекатывалось слабое эхо, проникая в тихие уголки души. Днем он редко вспоминал об Ариадне, но она являлась ему ночью, во сне, и всегда в одном и том же виде: стояла на высокой лестнице. То это была лестница в одесском доме, где жили Тарло, то лестница в театре на Елисейских полях, то в Маньковке, — но Ариадна была неизменна: в том же блестящем платье, с искусственным жемчугом на шее; и всегда она с мольбой смотрела на него, молча протягивая руки, а он никак не мог попасть на эту лестницу.