Через несколько дней кроссовки, в которых он шел, развалились. Подошвы настолько ссохлись и потрескались, что не могли больше удерживать верх. Пришлось обмотать ноги оторванными от пончо брата полосками — песок был настолько раскалённым и колючим, что идти по нему босиком было нереально.
— Интересная фигня, — хромая на обе ноги, Мирон прошел еще двести метров. — Когда я был один, то ехал на байке, который не нуждался в горючем. Ел бравшиеся ниоткуда сэндвичи и пил горячий кофе. Но сейчас, с тобой, мы — будто в настоящей пустыне. Никакого кофе, никаких сэндвичей и жуткий холод по ночам.
— Реальность просачивается в твой аттрактор по каплям, — ответил Платон. Его ботинки тоже были не в лучшей форме. Розовые подошвы побледнели до цвета сильно пожеванного бубль-гума, штанины обтрепались, открывая тощие, обросшие жестким чёрным волосом щиколотки. Когда-то белую сорочку брат повязал на голову, наподобие бедуинского бурнуса, а пиджак надел на голое тело.
— Но тебе ведь не обязательно всё это терпеть, — сказал Мирон, вскарабкиваясь на дюну, совершенно неотличимую от сотен дюн, которые они уже преодолели. Они появились пару дней назад. Когда он мысленно назвал равнину пустыней. — Ты можешь… Ну не знаю, стать орлом, например. Или ящерицей.
— Аттрактор подчиняется твоему разуму, — пожал похудевшими плечами Платон. — Я, конечно, могу притвориться, что стал ящерицей, но это потребует слишком много энергии.
— А сотворить жратвы? Бочонок пива?
От мыслей о бочонке пива в глазах помутнело.
— И наслаждаться им у тебя на глазах? Я же говорю: мир — твой. Чтобы выпить пива, ты должен ПОВЕРИТЬ, что это возможно. Что пиво настоящее. Но ты веришь только в мозоли на ногах и обезвоживание — потому что именно это, по твоему мнению, и случается с людьми, оказавшимися в пустыне.
— Играя в Трою, я верил в свою палатку. В свой меч, в доспехи, в то, что стены города — поистине неприступны, а Гектор — полный засранец. Но это не мешало мне, повоевав, спокойно возвращаться в Минус и идти в душ.
От мыслей о душе — прохладном потоке воды, брызжущем на дно кабины — ему тоже сделалось плохо. Так, что горло сдавило жаркой колючей судорогой, и Мирон закашлялся.
Согнувшись, он замер в неудобной позе, на самом верху дюны. Лёгкие разрывало, изо рта летели капли густой слюны.
Платон стоял рядом и легонько хлопал его по спине. Взгляд его отсутствующе бродил по горизонту.
Интересно, сколько еще я так продержусь? — подумал Мирон, вытирая розовую слюну рукавом замурзанной кожаной куртки. Верхний блестящий слой на ней ссохся и облетал крошечными чешуйками. — И что будет с Платоном, когда я отброшу копыта? Удерживает его рядом со мной лишь чувство долга, и как только меня не станет, он сможет преспокойно убраться в местечко поприятнее; или же мир, созданный моим воспалённым разумом, будет удерживать его, бессмертного, вечно?
В таком случае, братец ведет себя с завидным самообладанием, — усмехнулся он. Вечность в этой чёрной пустыне — лучше уж сразу сойти с ума…
Ночью ему приснилась Мелета. Её подрагивающие колечки, татуировка дракона на спине, маленькая крепкая грудь и плоский живот…
Он проснулся от боли в паху — непривычное, забытое чувство эрекции всколыхнуло спавшие доселе пласты памяти.
Утром, поднявшись на очередную дюну, они увидели далеко-далеко на горизонте огромный холм. Он был гораздо выше всего, что Мирону приходилось видеть здесь раньше, но почему-то имел знакомые очертания.
— Туда, — указал он на гору. — Нам нужно туда.
И они пошли.
В глубине души Мирон всё время ждал появления Призрака — вспомнив о Мелете, он невольно вспомнил и о нём. Но, похоже, в аттрактор его разума доступ имел только Платон, его брат-близнец.
Раскалённый день сменялся леденящей ночью, парная цепочка следов вела с дюны на дюну, но гора всё не становилась ближе.
Они обросли. Сквозь чёрную, доходящую почти до глаз бороду Платона, виднелись заострившиеся скулы, над ними — мигавшие исступлённым светом запавшие глаза. Мирон подозревал, что выглядит не лучше.
— Что там, на этой горе? — спросил брат в краткий момент передышки, когда они сидели, привалившись к остывающему боку дюны.
— Не знаю, — отозвался Мирон. — Надеюсь, хоть что-то…
Потом его сознание помутилось. Кожа на руках, на губах, полопалась от жара, язык распух и с трудом помещался во рту. Осталась только одна функция: переставлять, одну за другой, ноги. Раз — и ещё раз.
Гора становилась только меньше. Поэтому Мирон и решил, что сознание играет с ним злые шутки — уменьшает то, что, по всей логике, должно увеличиваться.
В очередной раз взглянув на гору, которая оставалась такой же точкой на горизонте, он упал на колени, а затем повалился лицом в песок.
— Всё, — проскрипел он сквозь застрявшие в зубах песчинки. — Мне хана. Иди дальше один.
Платон молча уселся рядом и сложил руки на подтянутых к груди коленях. Кожа у него на локтях огрубела и отслаивалась чешуйками — совсем, как на куртке, которую он бросил еще несколько переходов назад…