Итак, в солнечный августовский день 1932 года два здоровых студента-выпускника очутились посреди Адриатики. Кроме рюкзаков, никакого другого багажа у нас не было. По крайней мере половину содержимого моего рюкзака составляли книги с трудами великих мыслителей древности — Платона, Аристотеля, греческих и римских историков, — а также громоздкий плащ, который я так ни разу и не надел. У меня было всего две рубашки — одна на мне и одна запасная — и ни одной лишней пары ботинок: когда подошвы на моих ботинках истирались — а такое случалось дважды, — мы вынуждены были ждать, когда их починят. Ни запасных брюк, ни лекарств. Думаю, скудная экипировка Кима была почти такой же, за исключением того, что у него еще имелся фотоаппарат. В качестве денег у каждого из нас был банковский вексель, представлявший собой, по сути, листок бумаги. С ним я мог отправиться в любой банк на Балканах, даже в Албании, и без особых проблем взять местной валюты — на два-три английских фунта. Будучи неисправимыми оптимистами, мы думали, что в течение полутора суток нашего путешествия сможем воспользоваться этой льготой и на судне. В результате мы взошли на борт, имея в кармане всего по нескольку лир. Удовольствия адриатического круиза начали постепенно отходить на второй план, когда выяснилось, что корабль — это все-таки не банк; тем вечером спать мы ложились на обыкновенных деревянных скамьях и очень и очень голодные.
В шесть утра мы уже задумчиво глазели из-за поручней на дворец Диоклетиана в Сплите. День обещал быть жарким. Нас, естественно, мучил вопрос, где бы раздобыть еды. Тут мы заметили, что за нами с любопытством наблюдают два человека, очевидно англичане. Они только что взошли на борт и, как и мы, путешествовали третьим классом. Лицо одного из них показалось мне знакомым, и спустя минуту я узнал его. Это был Морис Боура[13]
3, уже довольно заметная фигура в Оксфорде. Несколькими месяцами ранее он был у меня и группы других студентов одним из проверяющих экзаменаторов. Мы, естественно, разговорились, а вскоре Боура и его компаньон, Адриан Бишоп, угостили нас самыми вкусными омлетами, которые мне когда-либо приходилось отведать. Остаток путешествия прошел очень интересно. Здесь, вне службы, Боура проявил себя в совершенно новом свете: не как мастер блестящей и злой эпиграммы, а как расслабленный отдыхом знакомый, в компании которого нам всем было хорошо. Все происходящее было веселым, или его можно было сделать таковым: мир внезапно сделался намного интереснее. У Боуры выдалась весьма примечательная юность: еще мальчиком он трижды перед Великой войной ездил в Китай по Транссибирской железной дороге. По прибытии в Дубровник он и Бишоп, который в силу ряда причин жил в Метковиче, небольшом малярийном городке, расположенном между Сплитом и Дубровником, оставили свою каюту третьего класса и поселились в довольно приличной гостинице, в то время как мы занялись поисками дешевого, но сносного жилья, и вскоре такое нашли — с двумя смежными туалетами. В течение последующих двух дней мы еще несколько раз виделись с Боурой и Бишопом, а потом они уехали на какие-то греческие острова. В общем, получилась довольно цивилизованная интерлюдия.Из Дубровника мы на небольшом судне отправились на юг, к Котору, расположенному во главе превосходного фьорда, а потом совершили утомительный переход к Цетинье, столице бывшего королевства Черногория. В подготовительной школе Ким учился вместе с сыновьями черногорской королевской семьи, и мы посетили так называемый дворец, уже приходящий в упадок. Часть его местные называли Biljarda, потому что когда-то раньше там стояли бильярдные столы. Три или четыре дня мы провели в пеших прогулках по Черногории, потом наконец наняли какой-то древний автобус, идущий в Бар, небольшой порт неподалеку от албанской границы.
На следующее утро в шесть часов наше судно должно было отправиться в албанский Даррес. На сей раз, чтобы не проспать, мы бодрствовали по очереди. Я свои дежурные часы провел в попытках постичь хоть какие-нибудь фразы из албанского языка, листая под тусклой свечой роскошный том Арчибальда Лайелла «Двадцать пять европейских языков». Лайелл, очевидно, был юмористом. В дополнение к словарю из восьмисот слов прилагалось около трех десятков разговорных предложений — и так для каждого из этих двадцати пяти языков. Сюда входили такие фразы: «Где туалет? На четвертом этаже».
В Албании, как потом выяснилось и насколько можно было судить, не было ни четвертых этажей, ни туалетов. Албанский язык был явно языком примитивным, который широко заимствовал из других слова и фразы, обозначающие любые изобретения или понятия, возникшие позднее каменного века. Но вообще было что-то завораживающее в языке, которому требовалось семнадцать слов, чтобы передать фразу: «Есть ли у вас дешевый одноместный номер?»