Прежде всего скажем, что народ был в действительности народ, не статисты, не гримированные под народ, а прямо как есть народ. Во всяком случае, это такое впечатление давало. Разработка массовых сцен сделана в совершенстве в смысле естественности и движения. Нельзя забыть толпу, стоящую на ослепительном снеге, которая, сама ослепленная снегом, стоит и ждет приезда царского поезда. Бердышами тогдашние милиционеры, держальники, сдерживают их, оттирают, а под натиском задних толпа все меняется в составе. И что за лица! Тут и красота, и уродство, и страшное, и до последней степени смешное. Откуда только набирали? Ведь сколько надо изъездить, чтобы набрать такой «букет». И каждый играет, то есть именно не играет, а есть, живет, – и хохочет, и плачет, и ругается, и грозится, и в ноги кидается, и без оглядки бежит. Что удивительно в этих «мимоходных» лицах, в этих «маленьких ролях», это то, как они мало, то есть совсем даже не заняты собой; ни одного, даже самого скользкого взгляда в аппарат. Вот видна плита царской кухни; накладывает повар пищу, какой-нибудь стольник пробует: «Ладно, неси». И приказывающий смотрит туда, в ту комнату, которую нам с вами не видать, а слуга несет туда, без малейшего промедления, – исчезает. Такими приемами достигается впечатление, что самое важное не это, не то, что мы видим, а то, чего не видим. Совсем нет того «засиживания» в роли, которое, можно сказать, есть язва кинематографической картины, в особенности в женских ролях, да еще когда с «туалетом». Ничего этого нет: люди настоящие, все равно как настоящие и лошади, и земля, и снег на ней, как этот по снежной равнине тянущийся обоз, как тот темный между снежных берегов ручей, из которого чье-то ведро черпает воду (не видать, кто).
Какой удивительный режиссер[420]
! Какое понимание света, тени, какое умение резать картину – прямо в клочки резать, когда это нужно. Ведь резать картину какого-нибудь спокойного разговора за письменным столом, давать вам попеременно то одного разговаривающего, то другого – это не интересно, это ничего не добавляет к действию, это один из тех гнусных кинематографических приемов, которые потворствуют личному стремлению «вылезть», показать себя. Но когда быстрая перемена картин проносит перед вами лица… лица, разнообразие испуга или хохота, или удивления, или страха, – такое дробление способствует впечатлению множественности, производит некую скученность впечатления, то есть то, что никакое другое искусство дать не может. Ни одно не может дать подобную картину массовой спешности. То, что в жизни называется «глаза разбегаются», то дает вам кинематограф, пока глаза ваши устремлены в точку…Если будем разбирать отдельные роли, хотя бы и маленькие, тут конца нет изобразительному совершенству. Вижу маленькую, нервную фигурку начальника разбойницкой шайки. Вижу шапку, бородку, под ней тулуп, свистящий хлещущий кнут и стальные, огненные глаза. «Попробуй ослушаться!»…
Страшно лицо священника, застывшим стеклянным взглядом уходящего куда-то по ту сторону, – запуганный духовный слуга, застращенный холоп, по приказанию читающий установленные молитвы, по мановению царского костыля совершающий установленную требу…
Бесподобен тот, кто по афише именуется Друцкой, – начальник опричников. Редкой красоты лицо и поразительное умение им владеть. Кто он был прежде? Откуда взялся? Сказали мне, что сапожный мастеровой…[421]
Необыкновенно хорош старый боярин-самодур, но не угодивший Иоанну, более сильному самодуру. Это один из самых больших артистов, каких я в жизни видал. Такая мимическая игра, что и описать невозможно. У него все время двойная игра: на фоне радости сомнение, на фоне недоверия блестки надежды, на фоне раболепства ужас неизвестности. Царь приглашает его к столу, но приказывает посадить на последнем месте, потом издевается над ним, «жалует» в шуты, и, наконец, уводят его в подвал, где он проваливается на колья…
Здесь, на царском пиру, выступает удивительная фигура: царский «любимец» Басманов. Где нашли такого юношу? Точно из скита какого-нибудь. Прекрасный, как точно с образа сошедший, и он во всем этом омуте разврата, жестокости, обжорства… Вспоминаются покаянные слова Иоанна Грозного:
Но какой актер! Царь подзывает его взглядом. Он подходит к царскому столу, и уже видно, что он понимает, что царь хочет ему шутливое порученье дать. С какой шаловливой почтительностью он наклоняется! Подмигнув, уходит, подходит к старому боярину. Тут два раза он перед нами проходит, только навытяжку стоит и… говорит. Да, говорит. И я каждое слово понял, по губам понял, что он говорит: «Царь жáлует тебя шутом!» Так ясно были произнесены гласные буквы, что в «немом искусстве» вынужден подчеркнуть это совершенство произношения. О, если бы и в словесном искусстве встречалось то же совершенство!..