Недоумишь, Людмилчо, откуда задетые мысли его в Дюстабан докатились? А из побасок давнишних и пестрых, накопленных россказней! Значит, кто-то с его невезучим хозяином сопрягался когда-то путями минутными. По-другому бы в наши края те картинки не вынесло. Вот как я полагаю резоны судьбы: ежели что-то на свете стряслось, без чего нам нельзя растянуться на выросты разумом, так его уж вовек не упрятать годами потемными. Так ли, эдак, а в будущем трудностью вынырнет. Нам про физику эту Закарий рассказывал факт: коли слева нажал, сохраняешь инергию сплюснутой справа. Ничего абы как не уходит. Все в планетных сплетеньях висит про себя равновесьем. Чем аукнулось, тем на тебя и отгавкалось. Что посеешь, то и бесхлебьем пожнешь… В общем, мои пропаганды ты понял.
Возвращаясь к разбойнику Вылко, докладаю для краткости сводку: распахнули наружу жука через год… Да куда там – поймали! Сам подставился к ним в промежутное мирное время. Заявился в участок с пакетом, а вышел в полнейших фривольностях. Говорили, и часу не минуло, как он откупился конем и загорским домишкой, обзаведшись в размены бумажкой о том, что претензий к нему ни страна не имеет, ни армия, ну а кто не согласный, тот сам по себе клеветник, вредословец.
С той цидулькой пришлепал к супруге: «Поживем налегке, не впервой. Хорошо, что смолчали мы Вылке приданое». – «Хорошо, – отвечает Гергана. – Коли есть, что утайками скрытничать, оно завсегда хорошо. И к чему щеголять нам богатствами? Рановато, пожалуй, еще». – «Неприятно сказала сейчас. И как будто двояко да искоса. Ты про что меня колешь, щеколда, намеками?» – «Восхищаюсь я, Вылко, твоей нипричемности. Дом загорский продал, жеребца сторговал, а ее-то, поди, на медяк не убавилось». – «Тьфу, холера назольная! Сколько раз повторять: басурманы его заграбастали. Был бы мой, разве ж я бы с тобой до сегодня в раздорах валандался?» – «Дак чудак ты. И жадный. Отсюда и я». Подскочил, размахнулся влепить оплеуху, но хукнул чего-то и грохнулся на пол. Прежде чем вытечь сознанием вон, зашипел на жену: «Доконала!»
Оказалось, запыхалось сердце, инфаркт.
В восемь бабьих, покладистых рук отходили болезного Вылко теплом, угомоном домашним, парны́ми отварами и отныне про злато его чепуховской трепнёй не тревожили.
С той поры волноваться про что он придумывал сам: каждый день в передышки шагов ковылял спозаранку в кофейню, чтоб от корки до корки газеты прочитывать. Похрустевши визгливой статьишкой, кулаком по столу громыхнет, индюком забиячным надуется и зафыркает в дряблые голосы: «В пекло б голыми жопами вас, писуки́ горлопастые, олухи! Ишь, отвагой им яйца зажулило! Так еще ничего, повоюете: подведет вас царек под порухи, даром, что ль, помесь австрийцев с саксонами[33]
? Упырек еще тот!». Веселятся на деда клиенты, а он на растравку им – притчу. Знавал, дескать, я одного патриёта. Давно оно было, в невольное, рыхлое время. Нагадил он чем-то османам и попрыгал ховаться в леса. Перед тем, чтоб турецкие херы не запортили сворой его молодуху, порасквасил ей броские взрачности. Остерегши жену от греха, схоронился шторма переждать в буреломник. А когда отгремела беда, возвернулся и понял, что давешним буйным желаньем к супружнице начисто выстыл: видать, на холодных природах мужчинским задором расхлябался. Как ни взглянет – уродка, редчайшее пугало! Негодящая, стыдная баба, притом же еще и нахалка: что ни день, лезет крабом в штаны, на амуры его домогается… Лучше б я, размышляет, ее им на блуд подстелил, ну а после, отшлепав в науку, поживал бы с подбочной красавой, потомство за милую душу строгал. А теперича – где, коли турки – и те на нее не позарились? Потерпел он жену до зимы, ну а там не отвертишься: тяжело ущемлять ее в ласках, когда безотрадные ночи в полсуток распялились. Хоть без свечки не видно лица, да сопенье его выдает: нос-то жахнул на совесть, в лепешку!.. Затошнило того мужичка на свою горемычную долю, придавило ему безнадегой унылые пазухи, и решил он жену подковать на уход, в состраданья ее образумить. Нет во мне, говорит, ощущенья к тебе. Сокрушаюсь кромешно, понеже воздвигший меж нами заслоны ревнивой моей саморучностью. Пред тобой виноватый я дважды: что красу по любви извратил – это раз, а еще – что из той же любви не ослеп на тебя, не оглохнул. Недостанет мне жару сердечного рядом чувырлу лелеять. Может, напрочь уйдешь ты куда? Или здесь оставайся, однако ж в постельной раздельности. А она отвечает: да ты не томись, муженек, угнетеньями духа не чахни, сочинила я способ получше. Подхватила с печи кочергу и давай патриёта по роже ваять, под штандарты свои образовывать. Исковеркала так, что в сравнении с ним вышла снова из дому красавица. По сугробам хрустит навсегда и ликует: получилось, османы-то были резвей, не гнушались отведать казистого тела. И бесчинством лица не смущалися: покроют чадрой и наяривают…