Рассказал им фантазию Вылко и смолк. Кофей черный допил, чашку донышком в блюдце ввинтил, газетенку составил плашмя и прицелился муху прихлопнуть. А смешливцы его вопрошают: «Ну и в чем, чудачина, тут смысл?» – «Смысл, ребятки, такой, что потопший всецельно в бессмыслице. Ибо не́ хрена рыпать умелый покой, коли в доме жена-хороша и приемлемость общая будней. Патриётчина – вздор. Для нее человеки – что заду репей. Сорняки мы для них да будыльник. Прополоть сквозь него целину до чужих и заветных бескрайностей, ну а там хоть трава на разутых костях не расти – вот чего эти шкуры от нас домогаются. Как начнут на вас хрипнуть чеканными криками, так, считайте, житухе хана!»
Точно в воду глядел! Возле наших границ шевелилась кострами война, но держава покуда в нее не вступала[34]
, все виляла хвостом – то поближе к Антанте подмахом, то к посулам немецким ушами короче. А потом надорвалась таскать недоуздок, поменяла простойную упряжь и, закусив к октябрю удила, напроломно в атаку швырнулась.Как врагов объявили, Вылко больше словами публично не стряхивал, набирал в рот воды и прозрачно на склоки поглядывал. Коли спросят о мнении, ежит знобко плечами и в отговорки вихляется: «Просекать негораздый я карты сражений и политичные ребусы. Оттогда, как потрескался сердцем, с мышлений надбавных лыняю рецептами лекаря. Опасаюсь залишним накалом раскокать извилины вдребезги». – «Как же так? Вроде давеча умником был. Анекдоты травил нам про страсти гайдуцкие». – «Что-то я не упомню в себе шалопутства подобного. Вы, должно быть, меня зубоскалите». Вновь смеялись на Вылко, махали беспечно руками и, обрядившись в настрои победные, потакали его малодушию. Он же пил кофеюнчик и ждал.
А когда достиженья на фронте закончились, стал тихонько мотивы насвистывать. «Эй, почто ты там радость заводишь?» И угрозой стобровной насупятся. «Ась? Чегось? Про меня? – ошарашится Вылко неискренней физией. – Дак кручиной стихийно звучу. Погрузился в себя и цвирикаю. Аль беседам оплошно мешаю?» – «На сердитую взбучку ты, дядя, мешаешься, да!» Он газету простынкой разложит, головой на статью покачает, костылек подберет и, довольный, хромает на выход, подбодряя шажочки бравурным, кощунственным присвистом. В дом придет, там Гергана песочит: «Ты б свою болботню лучше тут запирал. Попадешься тем дылдам под гневные руки, раздробят с беспросветов твое самочувствие. И далася под хво́сты вожжа – над несчастьем людей потешаться злорадником! Как-то это невместно, бессовестно». Он же ей, подмигнув, отзовется ухмылкой арапистой: «Совесть, Герка, вещица худая, размерами узкая. Оттого человеку в ней тесно собой и задавленно. Особливо тому, кто калибром в затужную сжатость ее на карачках – и тоже не вкучится. Не впихнусь я в нее ширинами, ага! Больно честность во мне в разветвленье ударилась, распростерлась из сердца во все запредельные стороны». – «Ой ли?» – ойкнет жена и подрежется: обещала ж в нем жадность не трогать! Не ровен час, вдруго́рядь он в глотке забулькает и с треволнений в загробье нарушится. Нам оно с внучками рано…
Знать не знала, что поздно к ней прежде нагрянет, чем удосужит лизитом ее полудохца скрипучего. Обольщалась несбытным везеньем до самой кончины.
Прилегла как-то раз побубнить и уже не поднялась корпеть домодельные вечные хлопоты. Днем ходила, готовила, бряцала, шила, а с обеда услышала палец в боку. «Ковыряет железной клешней. Нисчегошная боль, курам на смех. Вечерок с ней понянчуся, ночь пожурю, авось лабудень обротаю».
Вылко первый завыл. Как проснулся с зарей, так в подушную смерть и уставился, задрожал к ней, лупастым отчаяньем впялился. Видит, глаз в синеву загустел, поволокой заплыл и совсем безразличный к его тереблениям. Вот была – и вот нету уже. Нехорошая штука – проснуться в постели с покойником. Словно предали оба друг дружку, и еще не понять, кто предавший сильней.