До рассвета Химена надеялась. Познавая Пачеко, она познавала с ним все, что могла предложить ей любовь. Оказалось, что та предлагала все это себе на подмену. Я его не люблю, прозрела несчастьем Химена. И никогда не любила. Круса я не любила, потому что любила Пачеко, но теперь я их просто двоих не люблю и не ведаю, как дальше быть. Лучше б я его пристрелила. Мне так больно, что, наверно, сегодня умру.
Солнце взошло, расползлось ожогом по окнам. Они перешли к сути дела.
– Если хочешь, останусь твоей навсегда, – притворилась она. – Только сына не трогай.
– Хочу, – солгал он. – Больше жизни хочу. Но Крус без тебя пропадет. Кому еще нужен безногий? Как-никак, он мне друг.
Они посмотрели еще раз друг другу в чужие, ужасные лица, и Химена ушла. По пути спохватилась, свернула к подруге.
– Ну как он, получше?
– Гораздо, – кивнула Химена.
– Бедный Коста! Никогда б не подумала, что у него диабет. А другая нога хоть в порядке?
– В полнейшем, – сказала она и, забрав дочку, быстрым шагом пошла вниз по улице.
Сперва я верну Кристобаля, решила она. Потом научусь жить с калекой. Потом выдам замуж Кристину. Потом наконец-то состарюсь. А потом я умру.
План был хорош, но с изъяном, как и всякий проект, где присутствует смерть. Впрочем, у жизни других не бывает.
И все же напрасно тогда, в понедельник, Коста Крус поленился как следует выпороть сына! Глядишь, и любовь бы жила – даже та, которой фактически не было…
Случайный снимок
Суть так называемой психологической прозы, особенно написанной от первого лица, заключается в смаковании одиночества. Герой столь одинок, что шпионит сам за собой, даже если и делает вид, что следит за другими.
Теперь, под стук вагонных колес, мельтешение столбов и плывучесть холмов за окном, Максиму Петровичу мнилось уже, что кошмар лишь привиделся. Было чудесно и славно (так замечательно славно, что уютная влага застила дерганый глаз) скользить по пружинистым рельсам и урезонивать совесть, будто это не трусость, не бегство, а суровая надобность, выбор души, родная и главная правда о том, кто он есть, кем он был и каким будет снова. Будто это судьба, совершив странный крюк, воротилась к себе в колею и подладилась к ритму дороги; ошибившись стежком, спохватилась и вплела свою нить в две струны, стрелой уносящие прочь от беды – обратно, к началу порядка, домой. «Господи, как же все опять подлинно, правильно, взросло! Дорога врачует, не зря говорят. Нужно вот что: остыть. Угомонить свои нервы, плюнуть и позабыть. Приказать строго-настрого воле и стереть из запачканной памяти то, чего не должно было быть… Я смогу. Да и выбора нету: или сумею забыть, или меня оно сплющит, раздавит, да так, что меня для меня не останется. А останется только какое-то мокрое место». Он скривил больно рот, застонал, резко выдохнул, словно тужась исторгнуть из горла занозу, потом встрепенулся и шлепнул сердито ладошкой по краю стола. Приодетый в доспехи стакан задрожал. Чай увесисто сплюнул на брючину. Пассажир тонко взвыл, но решимости не утерял:
– Ну уж нет, – взвился он. – Я вам не слякоть, а – вот он! Цветной, настоящий, живой!
Кивнул на свое отражение в окне – еще акварель, но уже обведенная вдвое смазанной ретушью, за которой смуглело подливой из масляных красок вечернее небо. Спасительно, мягко, надежно сквозь стекло надвигался закат, ободрял чернобровым прищуром: мол, довольно тужить, обошлось.
«Может, выпить сердечные капли? Не много ли будет? И так уж сглотал пузырек. Ничего, обойдусь. – Увлеченно зевнул. – Хорошо бы без компаньонов и дальше. Глядишь, и поспать сочинится. А что? Узелок-то, поди, развязался совсем».
Проверяя, присвистнул. В груди было гладко, почти без запинки.
Чем дальше мчал поезд по курсу в беззвездную ночь, тем смелей и свободней внутри обрастало ростками подвижное чувство победы – над этим неряшливым, путаным, скверным, бессовестным днем. Худшим днем в такой на просвет безупречной, опрятной и неназойливой жизни, что Максима Петровича обуяла вдруг жажда возмездия ему.
Жаль, утолять эту жажду было отпущено чаем…
Денек не задался с утра, когда вместо каши Максиму Петровичу сунули шкварки, а он постеснялся скандалить и схрумкал их все до одной. Спустя полчаса злоключения продолжились в его крошечном номере, где он не успел прошмыгнуть в туалет, некстати захваченный бородатою шваброй усатой уборщицы. Пришлось укрываться в клозете на этаже, где уже напортачил какой-то вандал и не работала толком защелка. Поклевав вхолостую косяк шпингалетом, Максим Петрович несмело, но грязно ругнулся, примостился крабом на стульчаке и, пригорюнившись, слушал, как ему издевательски хлопает форточка в запорошенном хлоркой предбаннике.