Читаем Клад полностью

И правильно сделали: чуть только взобрался на гребень, как тучи ударились лбами и колючая, лютая молния блеснула ветвистым скелетом. Путник очнулся и, оглядевшись, увидел, что угодил в западню: стоя здесь, на вершине холма, он собой представлял идеальную цель для того, кто возмнил с ним покончить, но промахнулся с первой попытки. Максим Петрович высох губами, облился стремительным потом и осознал с величайшим прискорбием, что сейчас непременно умрет. Он присел на траву и зажмурился, хотел помолиться, но вместо того отчего-то взялся считать, сбиваясь и путая ряд, пустые, без грома, секунды – так он прежде считал предсказания кукушки в лесу. Ему стало стыдно – не за то, что боится конца, а – за все: за вот эти ку-ку, за костюм, за сметливую дрожь, разбитый флакон, обмотанный палец, за шкварки, за напрочь, давно и брезгливо ушедшую радость, за несуразную, тощую молодость и пугливое, сложное детство, за свое одиночество (явное – здесь и подпольное – всюду), за верность немилой супруге, за бездетность, безгрешность (тихушество мелких грешков вместо громких, роскошных грехов), за уклонение от взглядов в глаза и поклоны подглядов в глазок, за наивный цинизм его чистоплотной, рачительной трусости, за лукавость души, плутоватость поступков, стук сердца, бессмысленность рук, за пошлость того, чем он был, и чрезмерность того, чем он не был. Стыдно за то, что он жил. За то, что не выжил. За то, что вина его – до смерти, даже если он верил всю жизнь: невиновен.

Стало быть, вон оно как. Предсмертие – это признание вины, ибо жизнь есть вина и бесчестье.

Резь от яростной вспышки полоснула закрытые веки. Раздался сухой оглушительный треск. Две с половиной секунды, зафиксировал мозг промежуток, и сами собой отворились глаза. Дождь плескал простынями в долине, серой гривой хлестал по окрестным холмам, но на тот, где сидел человек, почему-то не посягал. Максим Петрович выставил руку. Ни капли! Захотелось кричать или плакать. Решил промолчать. Переждал, торопясь и волнуясь локтями, еще с полминуты. Минуту. Вторую. Вспышка, четыре секунды, бабах! Значит, дальше, чем раньше. Неужто уходит? Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…

Стоило Максиму Петровичу исподтишка поманить надежду, как перемена в его состоянии приключилась разительная. Внезапно он сделался чрезвычайно родным сам себе, таким безусловно родным, подходящим, удобным и впору, таким невтерпеж, таким неразменным, единственным и необходимым, каковым еще не бывал. Даже когда смаковал нечастые выигрыши у своей сварливой судьбы, чувство было другим. Тогда осторожные радости все как одна шли на прокорм ненасытной гордыне, а она была ширмой, скрывавшей на время моральные хвори и комплексы. Нынче же он пережил настоящее чудо – приятие себя, абсолютное, полное, великолепное и непредвиденное. Он был так себе дорог, так мил, так желанен, бесценен, любезен и близок, что его не смущали ни стыд за себя, ни к себе отвращение, никуда от него не ушедшие, а, даже напротив, подросшие в нем до таких исполинских размеров, что сам он, волшебно и сразу, подрос вслед за ними. Сейчас он себя презирал и стыдился, но так восхитительно, девственно и от души, что готов был копить эти чувства хоть целую вечность. Он был совершенно и до смерти счастлив (до смерти здесь – не описка!), будучи жив уже столько запретных минут, что, казалось, пади на него с неба капля, он тут же послушно умрет.

Небо, однако, гневилось вдали. Дождь шел стеной, но, идя, уходил от холма. «Если так, то я буду служить. По-собачьи, ползком и со свечками… Дай мне шанс, и я докажу. Да святится… приидет навеки… Вездесущий и всемогущий… Всеблагий, премудрый… Я буду, как надо, клянусь. И больше не буду! Возлюблю ближнего, как себя. Буду лобзаньем приветствовать, поститься и прочее. Там ведь не много… Все исполню, и истово. Стану молиться без продыху и блюсти яро заповеди, только меня не бросай! А в меня – так тем паче… Я и без стрел покорился. Осыпай огнем не меня – нечестивцев, а я уж проникся».

Вновь сверкнула костяшками молния. Нужно встать на колени, опомнился он. И ладони сложить перед грудью. Раз, два, три…

Он не успел досчитать, как еще одна вспышка ударила сбоку.

– Не удержалась, простите.

Обернулся в отчаянии. Возвращение в дольние сферы далось нелегко: сломавшись плечами, схватился за сердце и с укоризной заклокотал.

– Вам плохо?

«Лет тридцать. Красивая. Мерзкая. Подлая», – пробежало зигзагом в уме. Он покачал головой и кивнул, изощрившись проделать оба движения одновременно.

– У меня где-то был валидол. Подержите.

Протянула ему фотокамеру и присела на корточки, порылась в своем рюкзаке. (Изучал ее исподлобья и жадно, ревниво гадал: то ли бес, то ли ангел.)

– Вот, сразу две под язык.

– Благодарствуйте, – выдавил он и, не стерпевши, добавил: – Напрасно вы это… с зонтом.

– Почему? – удивилась она.

– Трость. Металл. Слишком длинный. Лучше спрячьте вон там вон, под дерево.

Рассмеялась:

– Боитесь грозы?

– Опасаюсь, – насупился он и решил: больше все-таки дьявол!

Перейти на страницу:

Все книги серии Большой роман. Современное чтение

Похожие книги

Мой генерал
Мой генерал

Молодая московская профессорша Марина приезжает на отдых в санаторий на Волге. Она мечтает о приключении, может, детективном, на худой конец, романтическом. И получает все в первый же лень в одном флаконе. Ветер унес ее шляпу на пруд, и, вытаскивая ее, Марина увидела в воде утопленника. Милиция сочла это несчастным случаем. Но Марина уверена – это убийство. Она заметила одну странную деталь… Но вот с кем поделиться? Она рассказывает свою тайну Федору Тучкову, которого поначалу сочла кретином, а уже на следующий день он стал ее напарником. Назревает курортный роман, чему она изо всех профессорских сил сопротивляется. Но тут гибнет еще один отдыхающий, который что-то знал об утопленнике. Марине ничего не остается, как опять довериться Тучкову, тем более что выяснилось: он – профессионал…

Альберт Анатольевич Лиханов , Григорий Яковлевич Бакланов , Татьяна Витальевна Устинова , Татьяна Устинова

Детективы / Детская литература / Проза для детей / Остросюжетные любовные романы / Современная русская и зарубежная проза