Я, понятное дело, противлюсь, а толпа знай себе наседает: пей, мол, дедка Запрян, под завязку залей весной душу, глядишь, и кручина тебя поотпустит. Ужели дерзнешь хоронить в неположенный день? Сколько лет Дюстабану-селу, а ни разу на Трифона тут могилу не строили. Чтоб надрывались старанием вусмерть в трудоемком на выпивку праздничном деле – бывало, а вот чтобы погосты кормить супротив ликованью народному – мы не упомним. Посему, вразумляют, приличия нам не ломай. Днесь попразднуй, а завтра предашься печали. Да и мы подсобим с утреца сердоболием.
Порастрогался я, приуныл. Чтобы носом публично не хлюпать, опрокинул в себя три стакана – без зазора меж ними, один за другим. Кажись, подлечило: от рутины прискорбья на самый чуток, а воспрянул. Набойчился врачбу усугубить и жахнул еще два догоном. Организьм отозвался, нутром заурчал, похвалил. Пренебрегнуть намеком его я сробел. Для проформы вздохнул безутешно, эхнул, плечом всколыхнулся, отбросил поводья, тем же махом надменность свою уронил и за нею пополз на попятный: разгрузил себя с брички, обнялся с заступником Тенчо, мимоходом всплакнул и пристроился к шумному люду.
Эдак вот, незатейным поступком, обусловил себе по сердечности чувств неминучее впредь посрамление. Словно мало ей было меня облапошить покражей Дафинки, обернулась судьба в новый раз вероломщицей. Выражаясь совсем протокольно, обесчестила горе вдовцу Божидарову, насаждая подпольно в нем страсти гульбы и буянства… Прокутил я беду от утра до утра – оттого, попеняю себе самокритикой, что еще до заката всю память в бездонную чарку сронял, а в обратном порядке и капли не выудил. Сколько принял оттуда услады, столько туда возвернул своего трезвомыслия. Вот такая неважная физика!..
Ночь провел неотчетливо, смутно. Помню, песни горланил – сперва у Оторвы в незваных гостях, а впоследствии времени, как обоих его воркотунья повыперла, глотку драл у корчмы Трендафила, сокрушаясь ногой по запорным дверям. Так охрип, что шептал всякий крик две недели потом. А очухался, ты не поверишь, в гробу! Глаз открыл – темнота, только серость полосками вдольными, а полоски те у́же волосика. Руку поднял, пощупал – доска. Поднапрягся, отжал, крышку вон повалил. Сиднем сел, подышал, свесил накось башку, блеванул. Хорошо, что своим безобразьем засмертные снасти не спачкал. Наверх поглядел – там неспелость одна: вся весна в хмурь да тучность повыцвела. Одежонку обшастал и вычислил, что дождем на меня моросило, оттого-то, видать, и полез я растяпно в укрытие.
Подработал локтями затекшим ногам и привстал, переполз кое-как к передку, взял поводья и тронул.
Приезжаю домой и – к Дафине с повинной: так и так, мол, лукавый попутал, уж ты не гневись, извиняй. А у ней, как назло, то ли с холоду, то ли с нормальной покойничьей вредности, книзу рот оттянуло, и теперь будто скалится желтым клыком, угнетает ужимкой мне совесть. Постоял я, помучился, сколько воля меня подпирала, потом заспешил за подмогой к Оторве. От него захватили транзитом четверку цыган. В дом вошли, поздоровкались вежливо с барыней, молча шапки помяли, подпихнули простынку под спину, подцепили с концов и в ковчежец с почетом сложили.
Отпевал поп Евтим, да еще два десятка баклушников у нас на дворе оттопталось, а вот на кладбище выйти с похмелья добровольцев сыскалось не шибко: три карги из Катуницы, две племяшки из города (этим было как раз по пути к остановке автобусной), колченогий Рахим-стеклорез, Тенчо Оторва, я сам да цыгане. Итого – ровно дюжина. Коли с усопшей, то даже и чертова.
Токмо в бричку мы гроб приспособили, Тенчо подле меня подсадил и кивает с ухмылкой нечестной на мою безответную женщину:
– Повезло привереде с удобствами. Тебе вот, к примеру, провозочный транспорт к погосту никто, хоть плати, не согреет.
Желал ободрить, а случилось навыворот: сырость только развел. Расслюнявился я, как припомнил про наше с Дафиной бесчадие. Молод был – на сей счет не тужил, ну а нынче некстати роптанием дополнился.
С того бездоходного дня стал я помалу черстветь гуманизьмом. Щепетильность во мне оголтела, хлебосольствами напрочь сбанкротилась, деликатность моя увлеклась огрызанием. Жизнь прожить и никем опосля не продолжиться – как-то это угрюмо, неправильно. Впечатление от жительства портится. Так, Людмилчо, и знай: коль детишек себе не завел, умирать будет скучно, покомканно…
Ты прости, старшина, что докладом свильнул на присущие личные трудности. Занесло переметчивой мыслью в поруху семейную. Чтобы дальше тебя не томить, выправляю допущенный крен и вертаюсь обратно к проблеме навозной конфузии…
Ежели кратко о нашем позоре показывать – затопило село им без вычета: кого по лодыжку, кого по крыльцо, а кого до ограды промазало.