И тут Мазин увидел, как, встав на табурет, обыкновенный мужик затрапезного вида молотком и клещами нагло курочит костыли под портретом. Игорь замер с кружкой в руке, но подбежал комендант в белом кителе и заорал: «А тебе что здесь надо? Ты кто такой? Ты еще не дорос на такое глазеть!» Под этот крик Лаврентий Павлович покачнулся и стал сползать по стене, жалко, как показалось Мазину, глядя из-под стекол: «Что, мол, поделаешь, ваша взяла!» Комендант кинулся к портрету, крикнув Игорю: «Что стоишь? Иди помоги!» Видно, дело делал, но боялся по привычке, что портрет опрокинется. Помогать Мазин не бросился. Поставил недопитую кружку и вышел из столовой.
Вот так, без слез, оставил он эпоху, в которой прожил первую треть жизни, и вступил в новую, обыкновенную, как казалось, справедливую, хотя бы потому, что человека уже не могли сгноить в лагере за праздничную хохму, а врагами стали считаться те, кто действительно не признавал существующий порядок лучшим в мире, да к тому же непрерывно улучшающимся. Сам Мазин был далек от официальных восторгов, считал порядок обыкновенно-государственным, в меру строгим, в меру справедливым, сомневался в том, что коммунизм можно построить за двадцать лет да еще и въехать в него бесплатно на трамвае. Любой общественный порядок, по мнению Мазина, совершенствовался повседневным добросовестным трудом, так и он всю жизнь старался поступать, а оказался у разбитого корыта, когда со стен сняли очередные портреты…
— Нет, тогда я не плакал. Теперь сожалеть приходится.
— О чем? Не застой же оплакивать!
— Я о собственной жизни думаю. Другую-то никто не даст.
— Любим мы каяться.
— Не каюсь я. Но и не могу быть счастливым, как Сизиф. Есть такое мнение, — усмехнулся Мазин, — что Сизифа следует считать счастливым. А кто же еще полицейский, если не Сизиф? Вечный неблагодарный труд.
— Вы читали Камю?
— Когда мне читать! Попалось как-то. «Миф о Сизифе». Там одно верно: от собственной ноши не отделаешься.
— И вы вновь спускаетесь с вершины за камнем?
— За кладом, хотите сказать? Но без радости Сизифа, признавшего абсурд. Все-таки нам в детстве внушали примат разумного, даже сказку собирались сделать былью.
— Кажется, я вас понимаю. Огромный соблазн списать все на застой. Я часто думаю о собственной вине.
Мазин хотел сказать: «Филину бы ваши мысли», — но остановил себя, побоялся услышать, что профессор грех замолить собрался, во что даже непримиримый Сергей поверил, и про себя добавил к собственным словам: «Жаль только, пламенный мотор вовсе не вечный двигатель».
Мазин провел ладонью по груди.
— Вы, Александр Дмитриевич, до сих пор считаете, что Вера ничего не должна знать об отце своего ребенка?
— Нет, теперь не считаю.
— Я тоже. Тем более она напугана, приняла монету за угрозу. Нужно рассказать ей все, что вы знаете.
— Она захочет побывать на могиле.
— Это ее право. Расскажите ей… Чтобы обойтись нам без фотоснимков. Хотите, я подвезу вас?
Пашков подумал. В музее такой разговор невозможен, домой она придет часа через три… До приезда Мазина он собирался остаться на «фазенде» до вечера, спустить воду и проверить, на месте ли клад. В глубине души не верилось в его реальное существование. Да и не решил до сих пор Пашков, как инсценировать находку. Хотел сначала убедиться, потрогать руками, хотя и это страшило. А вдруг никакого клада в колодце не окажется? Если же на месте, придется действовать, что тоже грозило осложнениями. Лучше бы «найти» после отъезда Сергея, да и Дарьи. Но уедут ли они до продажи дома, останется ли у него доступ к колодцу?
Как быть? Предложение Мазина помогало оттянуть решение, и Саша согласился ехать.
— Подвезите. Я поговорю с ней. Но лучше не в музее, как вы думаете?
— Да. Конечно.
— Тогда подбросьте меня домой. Я сначала созвонюсь.
— Пожалуйста.
Высаживая Пашкова, Мазин думал не о кладе. «Нужно в поликлинику заехать, давление проверить».