Сотни — нет, тысячи раз он видел его глазами актеров Студии, но во плоти он обретал особенную массивность, которую не передать никаким симуляторам. Собор громоздится над ним, нависая утесом, заслоняя полнеба: титанический свод снежно-белого мрамора, самое высокое здание в Анхане, превосходящее даже единственный уцелевший шпиль дворца Колхари. Ни прямых линий, ни острых углов; фасад загибается, обманывая взгляд иллюзией перспективы, и оттого кажется грандиозней, чем есть на самом деле, — зрелище его превосходит величием даже реальность. Стены собора неистово чисты: ни украшений, ни деталей, способных придать ему масштаб.
Ни пожары, ни битвы не коснулись его. Ни травинки не растет вокруг него, и лозы не вьются по девственно белым стенам. Полы его — из камня, двери — из железа, потолки — из меди. Успенский собор даже не устрашает: зайти в него — значит оказаться раздавленным пятою собственного ничтожества.
Кейн едва обратил на него внимание.
Подходя к собору, он рассеянно немузыкально насвистывал, с трудом пробуждая призраки мелодий. Фасад собора чистили подвешенные на канатах послушники: хотя черное масло не осквернило храм, дым пожаров оставил следы копоти на сияющем камне.
— Полагаю, тебе придется закрыть лавочку, — пробормотал он.
—
— Господи, ты заткнешься? Если бы я знал, что мне придется выслушивать твой сраный бубнеж до конца дней, я бы, ей-богу, позволил тебе меня грохнуть.
Он подошел к воротам, и жрец в белой рясе под ало-золотой мантией распахнул их перед гостем.
— Именем возвышенного Ма’элКота сие смиренное дитя его приветствует владыку Кейна.
Скривившись, Кейн едва кивнул в ответ на глубокий поклон жреца и прошел мимо, провожаемый печальным:
— Не желает ли владыка Кейн спутника? Провожатого, быть может? Дано ли сему смиренному дитяти направить его?
— Сам найду, — отрезал Кейн и двинулся дальше.
Добраться до святая святых ему не составило труда. Семь лет не столь долгий срок, чтобы сгладилась из памяти наимельчайшая деталь. Он знал святыню как свои пять пальцев: он там умер.
Успенский собор был построен поверх стадиона Победы.
Длинным, темным коридором он вышел на слепящее солнце: арена до сих пор была открыта небесам и почти не изменилась с того, первого дня Успения. По низким ступеням он спускается к парапету над ареной, и всякий раз, когда я просматриваю запись, мне кажется, что он вот-вот сиганет через перила, чтобы приземлиться на песок.
Но он остается на месте.
Кейн тяжело вздыхает, и лицо его каменеет понемногу. Оглянувшись, он проходит вдоль рядов сидений, покуда не устраивается в одной из герцогских лож — той, что принадлежала покойному Тоа-Сителлу. Садится, облокотившись на колени, и глядит на арену.
Очень долго.
И снова запись не содержит актерского монолога, не дает намека о том, какие мысли блуждали в голове Кейна. Только сердце переходило временами на адреналиновый галоп, да обжигала глаза непролитая слеза.
— Проблема со счастливыми концовками, — бормочет он наконец, — в том, что ничто по-настоящему не кончается.
—
Снова долгая-долгая пауза, покуда Кейн смотрит в небо, будто пытается разглядеть в нем образы сошедшихся в бою богини и бога; потом устремляет взгляд на арену — почти в самый ее центр. К алтарю.
— А Ламорак? — произносит он затем. — Этот сучий потрох теперь тоже бог?
—
— Иисусе!
—
— Класс, — бурчит Кейн, горько скривившись. — Это типа для меня особый подарок?
Нет ответа.
— А как насчет Берна?
—
Тут уже Кейн не находится с ответом.